— Для чего?
Робсон, похоже, не слышал вопроса Нкаты, потому что продолжал говорить, так, будто он — молчаливый Сирано, который долго ждал возможности излить душу.
— Я не спорил с тем, что время настало. Она наказывала себя долгие годы. В тюрьме она не сидела, но сделала все, чтобы ее жизнь ничем не отличалась от заключения. Так и жила в одном шаге от одиночной камеры, во всем себе отказывая, окружая себя людьми, с которыми не имела ничего общего, всегда вызываясь делать то, чего никто делать не хотел. И все это для того, чтобы платить, платить и платить.
— За что?
Нката давно уже встал со стула и делал свои пометки, стоя у двери, как можно ближе к выходу, очевидно чтобы свести к минимуму контакт шерстяного угольно-черного костюма с пылью, висящей в воздухе мастерской. Но теперь он придвинулся ближе к Робсону и поглядел на Линли, который жестом показал, что не надо перебивать скрипача, пусть тот закончит в своем темпе. Их молчание помогало Робсону разговориться, тогда как молчание Робсона давало полицейским дополнительную информацию и, следовательно, тоже было полезным. Наконец Робсон заговорил снова:
— Когда Соня родилась, Юджиния не почувствовала к ней немедленно той любви, какую хотела чувствовать. Сначала она была просто обессилена, потому что роды проходили очень тяжело и все, чего ей хотелось, — это поскорее оправиться от них. Это нельзя назвать противоестественным желанием, особенно когда женщина рожает так долго — тридцать часов — и у нее не остается сил даже на то, чтобы обнять малютку. Это не грех.
— Не могу не согласиться, — кивнул Линли.
— И вообще поначалу было неясно, что с малышкой. Да, конечно, какие-то признаки были, но все думали, что это последствия тяжелых родов. Соня не выскочила на свет вся розовая и идеальная, как птичка в голливудской постановке. Поэтому доктора ничего не знали до тех пор, пока не провели обследование, и тогда… Боже мой, да любого человека такая новость повергла бы в шок. Любому человеку пришлось бы как-то привыкать к этому, на что требуется время. Но она, Юджиния, думала, что должна была вести себя по-другому. Она думала, что должна была сразу же полюбить Соню, чувствовать себя борцом, иметь готовые планы о том, как заботиться о ней, знать, что делать и чего ожидать, знать, как жить. А не сумев всего этого, она возненавидела себя. Семья не очень-то помогала ей принять малышку как есть, особенно отец Ричарда, этот сумасшедший мерзавец, который ждал от них еще одного вундеркинда, а получил совсем обратное… На Юджинию свалилось сразу столько всего: Сонины проблемы со здоровьем, потребности Гидеона, которые росли день ото дня — а чего еще ожидать от вундеркинда? — приступы безумного Джека, вторая неудача Ричарда…
— Вторая неудача? — переспросил Линли.
— Второй неполноценный ребенок, представляете? У него был еще один, от первого брака, с таким же диагнозом, кажется. А тут родился и второй… Всем было крайне тяжело, но Юджиния не хотела понять, что это нормально — поначалу чувствовать отчаяние, проклинать Бога, то есть делать все, что помогает нам пережить трудности. Вместо этого она получила весточку от своего отца, с которым долго не общалась. «Это Господь говорит с нами. В Его послании нет загадки. Чтобы разобрать Его почерк, всмотрись в свою душу и в свое сознание, Юджиния». Вот что он написал ей, представляете? Вот каким было его благословение и утешение в связи с рождением несчастной малышки. Как будто дитя было наказанием свыше. И что самое ужасное, ей даже не с кем было поговорить о своих чувствах! Да, она общалась с одной монахиней, но та говорила о Божьей воле, о том, что все было предопределено и что Юджиния должна понять это и принять, не гневаться, а горевать об этом, изведать всю меру своего отчаяния, а потом просто вернуться к обычной жизни. А когда Сони не стало, притом таким страшным образом… Мне почему-то кажется, что у Юджинии были мгновения, когда она могла подумать что-нибудь вроде: «Лучше ей умереть, чем так жить, среди врачей, от операции к операции; то легкие отказывают, то сердце едва бьется, то желудок не работает, то уши не слышат, и даже покакать толком не может… Уж лучше ей умереть». И вдруг Соня действительно умерла. Как будто кто-то услышал желание Юджинии и исполнил его, хотя это было не настоящее желание, а всего лишь выражение сиюминутного отчаяния. Так что она могла чувствовать, кроме вины? И что ей оставалось делать во искупление этой вины, как не отказывать себе во всем, что стало бы для нее утешением и облегчением?
— Пока на сцене не появился майор Уайли, — вставил Линли.
— Да, пока не появился Уайли, — эхом откликнулся Робсон. — Он олицетворял для нее новое начало. То есть это она так думала и так говорила мне.
— Но вы не согласились с этим.
— Я считал, что он бы стал просто иной формой добровольного заключения. Еще худшей, чем раньше, потому что это происходило бы под видом чего-то нового.
— И вы поспорили из-за этого.
— А потом я хотел извиниться, — поспешно добавил Робсон. — Я отчаянно хотел извиниться — вы понимаете? — ведь между нами были долгие годы дружбы, между нами двумя, Юджинией и мною, и я не мог просто выбросить их в канаву из-за какого-то Уайли. Я хотел, чтобы она это знала. Вот и все. Как бы это ни выглядело в глазах других.
Линли сопоставил рассказ скрипача с тем, что услышал от Гидеона и Ричарда Дэвиса.
— Она прервала всякое общение со своей семьей двадцать лет назад, но с вами тем не менее встречалась? Вы прежде были любовниками, мистер Робсон?
Лицо Робсона вспыхнуло; пятнистый румянец только сильнее подчеркнул плохое состояние его кожи.
— Мы виделись дважды в месяц, — ответил он.
— Где?
— В Лондоне. В пригородах. Там, где она скажет. Ей хотелось знать новости о Гидеоне, и я обеспечивал ее ими. Наши отношения этим и ограничивались.
Пабы и гостиницы в ее дневнике, думал Линли. Дважды в месяц. Но что-то здесь не сходится. Ее встречи с Робсоном не вписывались в схему жизненного пути Юджинии Дэвис, нарисованную самим Робсоном. Если она всячески наказывала себя за грех человеческого отчаяния, за невысказанное желание — столь ужасным образом исполненное — быть избавленной от тяжких забот о болезненной дочери, то почему она позволяла себе узнавать новости о жизни сына, новости, которые могли служить ей утешением, могли поддерживать хотя бы одностороннюю связь с семьей? Разве не отказала бы она себе в этом в первую очередь?
В этой мозаике не хватает важного фрагмента, заключил Линли. Инстинкты детектива подсказывали ему, что Рафаэль Робсон отлично знает, каков этот недостающий фрагмент.
— Из вашего рассказа, мистер Робсон, я могу понять большую часть ее поступков, но не все. Почему она отказалась обжаться с семьей, но продолжала общаться с вами?
— Как я уже говорил, таким образом она наказывала себя.
— За то, о чем однажды подумала, но чего не делала?
Казалось бы, ответ на этот простой вопрос не должен был вызвать затруднений у Рафаэля Робсона. «Да» или «нет». Он знал погибшую женщину десятки лет. Он постоянно виделся и разговаривал с ней. Но Робсон ответил не сразу. Он взял со стойки с инструментом рубанок и углубился в его изучение, ощупывая каждую деталь тонкими и сильными пальцами музыканта.