Тайник | Страница: 126

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Погоди, пап, — сказал Фрэнк, чтобы удержать его. — Давай я тебе прочитаю.

— Сам же говоришь, спать пора, — настороженно ответил Грэм.

— Закончим с этим. Здесь сказано: шесть колбас. Два кило муки. Одна дюжина яиц. Шесть кило картошки. Кило бобов. И табак, папа. Настоящий. Двести граммов. Все это дали тебе немцы.

— Фрицы? — сказал Грэм. — Чепуха. Где ты взял… Дай-ка я посмотрю.

И он слабым движением попытался схватить бумажку. Фрэнк отодвинул ее подальше, чтобы отец не достал, и сказал:

— Вот что произошло, папа. Наверное, тебе все надоело. Непрестанная борьба за жизнь. Скудный паек. Потом его отсутствие. Ежевика вместо чая. Картофельные очистки вместо хлеба. Ты был голоден, устал, и тебе до смерти надоело есть траву и корешки. И тогда ты назвал имена…

— Я никогда…

— Ты дал им то, чего они хотели, потому что тебе хотелось выкурить нормальную сигарету. И мяса. Господи, как тебе хотелось мяса! И ты знал, как его раздобыть. Вот что случилось. Три жизни в обмен на шесть колбас. Отличная сделка для времени, когда всех кошек съели.

— Это неправда! — запротестовал Грэм. — Спятил ты, что ли?

— Здесь твое имя или нет? А вот тут, внизу страницы, подпись фельдкомманданта Гейне. Вот она. Погляди, папа. Спецпаек для тебя одобрили на самом верху. Подкармливали тебя время от времени, пока не кончилась война. Интересно, если порыться в документах, сколько еще таких записочек можно найти?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь!

— Конечно. Ты не понимаешь. Ты заставил себя все забыть. А что еще тебе оставалось, когда они умерли? Этого ты не ожидал, верно? Думал, они просто отсидят свое и вернутся домой. Видишь, как хорошо я о тебе думаю.

— Ты спятил, мальчик. Дай мне встать. Отойди. Отойди, я сказал, а не то я тебе покажу.

Отцовская угроза, которую Фрэнк так редко слышал в детстве, что она почти забылась, неожиданно сработала. Он отступил. И наблюдал, как отец с трудом встает на ноги.

— Я спать иду, вот что, — сказал Грэм сыну. — Хватит с меня твоей чепухи. Завтра у меня много дел, и я собираюсь хорошенько выспаться. И запомни, Фрэнк, — дрожащий палец старика уперся сыну в грудь, — не вздумай стоять у меня на пути. Ты слышишь? Мне есть что рассказать людям, и я расскажу все.

— Да ты меня хотя бы слышишь? — с болью спросил Фрэнк. — Ты сам был одним из них. Ты сдал своих товарищей. Ты пошел к нацистам. Ты заключил с ними сделку. И прожил шестьдесят лет, отрицая это.

— Я никогда… — Грэм шагнул к нему, решительно сжав руку в кулак. — Люди погибли, ты, ублюдок. Хорошие люди — не тебе чета — предпочли умереть, но не подчиниться. О, их предупреждали, конечно. Сотрудничайте, говорили им, крепитесь, главное — выстоять. Король вас бросил, но он не забыл, он помнит, и настанет день, когда все кончится и он снимет перед вами шляпу. А пока делайте вид, как будто подчиняетесь приказам фрицев.

— Вот, значит, как ты себя успокаивал? Ты просто вел себя как парень, который притворяется, что сотрудничает? Сдал своих друзей, посмотрел, как их арестовывают, разыграл шараду с собственной депортацией, зная, что все это сплошной блеф. Кстати, а куда они отправляли тебя, па? Где они тебя спрятали на время твоей «отсидки»? А когда ты вернулся, никто не заметил, что для джентльмена, проведшего год в тюрьме, да еще и в военное время, ты слишком хорошо выглядишь?

— У меня был туберкулез! Мне пришлось лечиться.

— Кто ставил тебе диагноз? Уж не здешний врач, наверное. А если мы проведем анализ — знаешь, такой, который показывает, болел человек когда-нибудь туберкулезом или нет, — какой будет результат? Положительный? Сомневаюсь.

— Ты несешь чушь, ясно? — взвизгнул Грэм. — Чушь, чушь, чушь. Дай эту бумажку сюда. Слышишь, Фрэнк? Дай ее сюда.

— Не дам, — сказал Фрэнк. — И говорить с журналистами не позволю. Потому что если ты скажешь им… папа, если ты им скажешь…

И тут весь ужас происходящего нахлынул на него: жизнь, которая обернулась ложью, и та роль восторженного дурачка, которую он сам играл в ней, ничего не подозревая. Все пятьдесят три года своей жизни он преклонял колена перед храбростью своего отца, и все лишь для того, чтобы узнать: поклоняться золотому тельцу было бы не в пример лучше. Горе, которое обрушила на него запоздалая мудрость, было непереносимо. Ярость, с которой оно мешалось, готова была затопить и расколоть его мозг. Он отрывисто заговорил:

— Я был ребенком. Я верил…

Тут голос изменил ему.

Грэм поддернул штаны.

— Это еще что? Слезы? И больше у тебя за душой ничего нет? Вот нам в свое время было о чем плакать. Пять долгих лет ада на земле, Фрэнки. Пять лет, мальчик мой. Но разве мы лили слезы? Разве мы заламывали руки и спрашивали, что делать? Разве мы сидели как святые и ждали, пока кто-то другой выгонит наци с нашей земли? Да ничего подобного. Мы сопротивлялись, вот что. Мы рисовали знак победы. Мы прятали радиоприемники в кучах навоза. Мы перерезали телефонные провода, снимали уличные знаки и прятали пленных, когда тем удавалось бежать из лагерей. Мы принимали у себя британских солдат, когда те проникали на остров как шпионы, хотя и знали, что за это полагается расстрел без суда и следствия. Но разве мы плакали, как дети? Разве мы лили слезы? Разве мы пускали слюни и размазывали сопли? Ничего подобного. Мы вели себя как мужчины. Потому что мужчинами мы и были.

И он пошел к лестнице.

Фрэнк смотрел на отца в изумлении. Он понял, что версия истории по Грэму Узли прочно укоренилась у того в мозгу и вырвать ее оттуда будет непросто. Доказательства, которое Фрэнк держал в руках, для старика не существовало. Точнее, он не мог позволить ему существовать. Ведь для него признаться в предательстве было все равно что признаться в убийстве хороших людей. А на это он не пойдет. Никогда. И с чего это он, Фрэнк, решил, что отец возьмет и сознается?

Тем временем отец добрался до лестницы и начал подниматься наверх, хватаясь за перила. Фрэнк едва не бросился вперед, чтобы помочь ему, как обычно, но вдруг обнаружил, что не может прикоснуться к отцу. Ему пришлось бы положить правую руку на плечо Грэма, а левой обхватить его за пояс, но сама мысль о таком контакте стала вдруг невыносима. Поэтому он просто стоял и смотрел, как старик ползет вверх по лестнице из семи ступенек.

— Они придут, — сказал Грэм, обращаясь к себе, а не к сыну, — Я ведь позвонил им. Настало время правде выйти наружу, и я все им расскажу. Я назову им все имена. И все получат по заслугам.

Беспомощно, словно маленький мальчик, Фрэнк возразил:

— Но, папа, нельзя же…

— Не смей говорить мне, что можно, а что нельзя! — проревел с лестницы старик. — Да как ты смеешь указывать отцу, что ему делать, а что нет, черт тебя побери? Мы все страдали, да. Многие погибли. И некоторые за это заплатят. И точка. Слышишь меня, Фрэнк? Точка.

Он повернулся. Крепче ухватился за перила. Пошатнулся, поднимая левую ногу на следующую ступеньку. Закашлялся.