Ветер времени | Страница: 141

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Убегом! – возразил ратник, сожидая, что же воспоследует теперь.

– Дак ты, тово, ко мне, ко мне пожалуй! – торопливо, таща за повод лошадь ратника, поспешал боярин. Уже подскакивали слуги. Один поднял уроненный опашень боярина, накинул тому на плечи… – Сысой! Деряба! Гридя Сапог! – возвысил зык боярин, обретя силу в голосе и господскую стать. – Проводи! Кормить! Живо!

А сам с дворским тем же косолапым медвежьим пробегом порысил встречу владычного поезда.

Уже боярыня, на ходу застегивая коротель, вышла на красное крыльцо, уже выскочили ключник со старостой и огустело народом пустынное досель околодворье, и уже ловили под уздцы, заворачивали на двор боярский заморенных верховых коней. Меж тем как сам, на колени повалясь и шапку сорвавши с головы, лобызал сейчас, весь в радостных слезах, сухую руку Алексия.

Возок митрополита едва не на руках внесли во двор боярина, а самого Алексия уже и точно на руках боярин с дворским заносили едва ли не бегом в хоромы, в чистую гостевую горницу.

И на настойчивые покоры Алексия – ночевать-де недосуг – боярин токмо отмотнул головою, выдохнув:

– Часом! Часом, владыко! Зато кони, коней дам, коней…

И, уже усадив, опять сунулся в ноги, лбом стукнул в пол, возрыдав, и вновь, отдавая через плечо приказы ключнику и холопам, целовал и целовал благословляющие руки митрополита московского.

С поклонами взошла боярыня. Стол обрастал снедью.

– Часом, часом! – бормотал боярин, минутами забегая и заглядывая в палату, проверяя, все ли содеяно так, как велено, как по его приказаниям надлежит.

Уже и селян набежало на двор боярский, и, когда уже ратных под руки проводили к господским столам, какая-то торопливая старуха, роняя слезы и отчаянно торопясь, рванулась сквозь толпу глядельщиков с кринкою горячего топленого молока, отчаянно, в голос возопив:

– Молочка, молочка вареного!

И боярин, сам выскочивший в тот миг на крыльцо и поднявший было привычную длань – отогнать, отпихнуть старую, понял, вник, постиг разом и, засуетясь, вдруг схватил старуху ту и поволок за собою в горницу, и та, передав кринку, уже сама на коленях подползла к Алексию приложиться в черед к руке и кресту главного молитвенника земли.

И молоко (ратные поняли, постигли, пряча улыбки) пошло по кругу, и каждый отпивал крупно, пока не опружили кринку до конца, после чего Никита, качаясь на плохо гнущихся ногах, поднес, вернул глиняную посудину бабушке, и та, улыбаясь и всхлипывая, сама уже мелко крестила ратных, причитывая над ихнею худобой.

В бертьянице в это время стоял разор, словно от наезда татарского. Холопы несли платье, оружие, узорные седла – годами береженное боярское добро. И когда отъевшие ратные подымались из-за столов, их уже выводили переодеть, натягивали на них свежие рубахи и порты, узорные зипуны, тимовые сапоги, коих иному из ратников допрежь и носить не приходило ни разу в жизни.

А на дворе уже ждали крутошеие жеребцы под узорными седлами, в чеканной сбруе, и уже в возок митрополита запряженная шестерка карих, под масть, боярских коней рыла копытами снег, и новая волчья полсть уложена оказалась вовнутрь возка, и бобровый опашень наброшен на плечи владыки. Словом, безвестный боярин, не присевший ни на миг за все те недолгих два часа, что перебыл у него во дворе владычный поезд, успел, опустошив и бертьяницу свою, и конские стаи, заново снарядить, переодеть и переобуть, посажавши на новых коней, всю дружину Алексия. И только уж на выезде вновь рухнул в снег перед возком владычным, уже теперь не один, а с боярыней и младшим сыном (старшие оба берегли рубеж за Вереей). И Алексий, улыбаясь, благословил всю семью доброхотного жертвователя и толпу набежавших селян, которые тоже сплошь, рядами попадали на колени.

И уже проводив обоз, и когда последний верхоконный пропал за дальним увалом дороги, боярин поворотил, торжественно глянул на жену, сына и челядь, достав плат, отер увлажненные глаза и чело, сказал твердо:

– Теперя Можай не возьмут! Бог даст, и Ржеву воротим!

Задрал бороду, поглядел уже и вовсе значительным зраком и пошел важно, не косолапя уже, твердо пошел, хозяйскою поступью. И уже от крыльца, восшед по ступеням (гулять так гулять!), повелел громко ключнику:

– Мелентий! Всех кормить и поить! Весь двор! И село! Радость вышняя!

– И перекрестил себя широко, воздев очи к проголубевшему весеннему небу.

Покамест длился плен Алексия, многажды мнилось и ему о последнем, бесконечном конце. Накатит Ольгердова конница – и поминай как звали! Терем – дымом, а самого с боярынею – в полон! Так думал не он один, многие. И на селе думали так, и потому теперь гомонили радостно, и целовались, и восклицали. Все ждали владыку своего, весь народ.

Ключник посунулся было, пугливо поглядев на стадо одров, оставленное ратными.

– Что делать с има? Може, на живодерню сослать?

– Коней на овес! Выхаживать! – строго повелел боярин, скользом лишь подумав о том, что без коней ему туговато придет по весне, но тут же и отогнав невольное сожаление. – Ети кони кого спасли? Разумей! – присовокупил строго. И глазами сверкнул молодо и всхлипнувшей жене, неверно истолковав ее светлые слезы, бросил походя: – Наживем!

А та, только рукою махнув, огладила по плечу любовно хозяина своего: всю жизнь копил, собирал по крохам, скаредничал, куски считал, а тут – и не чаяла такого от него! И плакала теперь от счастья, возгордясь мужем.

…Безвестный боярин, без имени, не оставивший по себе следа ни в каких хартиях, ни в памяти ничьей, такой же, как и многие на тогдашней Руси.


В Звенигороде, перед Москвой, – где поезд владыки встречали избранные бояре, игумены московских монастырей во главе с даниловским архимандритом и купеческая старшина, – приводили себя в порядок, отмывались в бане, вычесывали, выжаривали паразитов из волос и платья. На каменке только треск стоял. Ратники, раскалясь докрасна, голые, выскакивали в снег, валялись – худые, мосластые, словно весенние отощавшие лоси, рысью убегали назад, в банный жар.

– Ета вошь – не вошь! – толковали бывалые. – Ета голодная вошь! Она, откормиссе, сама сойдет, тово! – И тут же старательно губили жемчужно-серую многоногую гадину. Истрепанные нижние порты и прелые рубахи попросту жгли вместе с паразитами. Толковали о женках, и за солеными шутками и взаимным подзуживаньем была едва скрытая истомная тоска по дому, детям – кто успел народить, по супружнице своей, о чем у смерти на очах, в погонях, снегах да сечах, и думать даже запрещали себе.

Алексий мылся особо, со Станятою, с помочью двух служек в настоятелевой баньке в духах сорока трав, квасного настоя и распаренного березового листа.

Желтое, с обозначенными всеми связками и костями тело митрополита было простерто на выскобленной липовой лавке. Опытные служители мяли и гладили его, прогоняя дорожную усталь и хворь. Частым костяным гребнем вычесывали волосы, умащали голову маслом.