Алексий лежал, отдаваясь рукам служителей, полузакрывши глаза. Думал. Скользом проходило: насколько смертный человек раб плоти своей! Насколько подчинены ей и разум, и даже дух, плененный в этой земной оболочине! Скольких сил требует постоянное одоление ее! И полонное терпение не затем ли было уготовано ему, дабы очистить ум, явить власть духовного над скоропреходящим тварным и тленным? Скосив глаза, он видит Станяту, рубцы и незаживающие язвы на его худом, жилистом теле. Так, Господи! Истинно так! В борении – искус жизни и земного, зачастую подобного крестному, пути! В непрестанном борении! И сия ныне окончившая истома – в пример и поучение тому!
Тело легчает, очищаясь от дорожной скверны, банный пар умягчает плоть, и заботы грядущие и уже оступившие его незримо вновь нисходят к Алексию, требуя, торопя, сожидая разрешения своего.
Поддайся он мелким чувствам обиды, раздражения, злобы и мести – и первым врагом ему теперь, ныне, стал бы Ольгерд. Но по разумению государственному Ольгерда следовало пока оставить в покое. Первое, главное, важнейшее всего иного было теперь – воротить московскому княжескому дому великий стол. А в замысле, столь огромном, что Алексий порою страшился додумывать его до конца, – установить такой новый образ власти, при коем великое княжение было бы неотторжимо от одной, московской династии, и сим на века упрочивалась русская земля. Неотторжимость власти! Продолженность в грядущее!
А ныне – по-прежнему изо всех сил сдерживать Тверь. В Константинополь Каллисту – послать жалобу. Суздальских князей не токмо согнать со стола владимирского, но сокрушить и единожды навсегда подчинить Москве. Тогда и все мелкие князья, ныне возмутившиеся противу дома Калиты, вновь попадут под руку… девятилетнего мальчика, Дмитрия Иваныча, судьбу коего, до возрастия, должен держать в руках он, Алексий, назначенный покойным Иваном Иванычем местоблюстителем престола!
«И в твоих, и в твоих руках. Господи! Ничто днешнее не вне и не мимо тебя, податель сил и блага свету сему!
Но решение судьбы владимирского престола в руках ханов Золотой Орды. И вот первое, главное, важнейшее! Золотая Орда и судьба ханского престола…»
Его переворачивают, скребут, моют, разминая все члены и суставы тела…
«И Сергий сейчас, уже узнавши благую весть, молит о здравии и возвращении из плена там, у себя, под Радонежем…»
И вдруг Алексий понимает, что и Сергия нет там уже, что он где-то в ином месте. Никто еще ему не повестил о том, но понимание приходит вдруг, разом и столь явственно, что Алексий тотчас верит ему, и уже новая забота нисходит в ум, забота о молитвеннике земли, забота о Сергии…
Служка машет веником, нагоняя жар к усталому телу митрополита. Второй занялся сейчас язвами Станяты. В крохотное оконце, затянутое пузырем, сочатся последние капли вечернего света. Глиняный светец у порога вздрагивает и трещит, крохотный пламень мечется в волнах пара. Тени распуганных было присутствием святителя баенников – обитателей этой единой лишенной икон хоромины человеческой – мягкими лапами обволакивают полок, словно банное, настоянное на сорока травах разымчивое тепло. Надобно отогнать все заботы, передав их грядущему дню! Алексий покорно вновь переворачивается на живот. Чуткий веник в руках служителя творит чудеса над его телом, в которое словно бы возвращаются сейчас токи жизни.
«Твое, Господи, веление и промысел твой! Благ ты и премудр, и тому, кто всечасно творит волю твою, можно ли ропотом гневить Господа своего? Каждый день, посланный тобою, – ежели ты сам прожил его как должно, как требует веление создавшего тебя и пославшего в мир, – каждый день благостен, и его надлежит кончать токмо молитвою благодарения создателю твоему!»
Алексия вытирают, одевают в чистое тонкое полотно. Он видит сияющие глаза Леонтия, уже облаченного в чистые праздничные порты. Им обоим подносят малиновый квас и чашу любимой Алексием моченой брусники, сдобренной медом и иноземными пряностями – корицею и гвоздикой, привозимыми из далекой индийской земли.
Струится палевый шелк верхнего облачения. На монастырском дворе в сумерках на белизне голубого снега сожидают с караваем хлеба на узорном полотенце, с иконами торговые гости, бояре, старшина – токмо узреть, покланять хотя издали, пока владыка, благословляя, неспешной стопою проходит в настоятельский покой. Там, позади – смытые, выпаренные из него – остались смрадная яма, вши, бегство, ухабистые дороги, ночлеги в снегу и в дыму курных припутных изб. Здесь встречают уже не беглеца, не скорбного странника – владыку земли, митрополита всея Руси, долженствующего вновь воссоздать величие Московского государства. Воссоздать и возвысить еще, до пределов, о коих пока, и то только смутно, догадывает один Алексий.
Москва встречала поезд Алексия колокольным звоном. Пути огустели толпами. О том, что покойный Иван оставил вместо себя правителем государства владыку Алексия, ведали все. И почтение к духовному главе Руси, ныне объединяемое с почтением к главе государства, исторгало слезы радости, повергало на колени. Срывая шапки, падали в снег, крестились и славили. Алексию, что думал было остановить у Богоявления, неволею пришло ехать прямиком в Кремник, в палаты владычные, где все уже было готово к торжественному приему хозяина: покои вытоплены, дожелта отмыты и отскоблены тесовые полы, начищенное серебро и золото божницы горело ясным огнем в мерцании лампад и свечей в высоких свечниках. Ждали принаряженные служки, ждали владычные бояре, ждал клир.
Никита, что выстраивал ратных, только что сам соскочивши с коня, неволею почуял, понял наступившее днесь нужное отдаление от владыки и, поняв, задавил в себе зряшное сожаление. В пути казалось, чуялось – на своих руках, не везут, несут, скорее, владыку в Москву! Здесь же оступили великие бояре, знать, и снова он – на низу, на месте своем, пусть и не самом низком, а все же, почитай, в холопах владычных. Не герой, не спаситель, а помилованный некогда, прощенный и забранный в число слуг под дворским мелкий вотчинник… Не то же ли чуял и дедушка, когда, спасая князей, верша ратями, доставляя грамоты, от коих зависели судьбы земли, ворочался к обыденной службе и снова был меньше любого городового боярина и только что выше мужиков из родимой деревни? Никогда допрежь подобное как-то и не приходило в Никитину голову. Годы, горький опыт жизни! И со Станятой ноне не побаять путем! И друг, Матвей Дыхно, лежит в Смоленске, в тяжком бреду оставленный, и выживет ли еще? А как жена, сын? О них мало и думалось в дорогах. А теперь – словно отходящая боль – заныло воспоминанием… Поди, ушлют куда-нито, и дома не побываешь!
Вечером ели без вкуса, умученные всмерть, на владычной поварне, вполуха ловя гомон и клики толпы, к ночи еще и еще огустевшей в Кремнике. Лениво думалось: о чем ныне толкуют там, наверху, бояре? Чьи сани, возки или верховые кони сейчас заполнили весь двор и околодворье владычных палат? Юных княжичей Никита тоже увидал мельком лишь, когда их выводили на красное крыльцо теремов встречу Алексию.
Ратникам, чаявшим ночлега, после столов велели всем сожидать, не расходясь. Скоро, впрочем, явились боярин Феофан с молодшими. Каждому из тех, кто спасал Алексия, выдали по серебряной гривне, назавтра кметей созывали на пир во владычные покои. Ободрившиеся, повеселевшие ратники, сбросив сон, оступили улыбающегося боярина. Тот кивал, отвечая всем сразу. Заверял, что за недужными во Смоленск уже послан обоз, что вдовам погибших назначена месячина из владычных доходов до возрастия детей, что о полоненных в Киеве уже посылано с выкупом ко князю Федору и всем вообще беглецам ныне, полонного терпения и истомы ради, дана ослаба от службы до самой Пасхи.