Симеон Гордый | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Отче! Я слышал тебя днесь, и я давно… Я давно хотел сказать, просить, коли что не так или непутем, словом – буди мне в отца место!

– Благословляю тебя, сыне мой! – с чувством отвечает Алексий и, в свой черед, целует в лоб молодого московского князя, наклонившегося к его руке. Оба понимают, сколь много и многое сказано ими сейчас друг другу.

Алексий прямо смотрит в глаза князю, и Симеон выдерживает пытливый отеческий взор митрополичьего наместника. «Да! – молча говорит он. – Я беру на себя крест, и не согнусь, и не отрину его от себя, даже ежели возропщу и ослабну на мал час, как обещал у отня гроба и обещаю теперь тебе, свидетель и крестник отцов!»

Они выходят последними из покоя. Слова более не нужны. То, что было сейчас, – на всю жизнь.

«Теперь, – напоминает себе Симеон, – надо соснуть хотя немного, пока торочат и седлают коней».

Завтра ввечеру ему надлежит быть во Владимире.

Глава 23

В молодечной пахнет редькой, потом здоровых мужских тел, сыромятью и тем особым, чуть кисловатым запахом начищенного железа, который присутствует всюду, где хранят оружие.

Бряцая саблями и громко топоча, вваливает сменная сторожа, шумно составляют в угол короткие копья, стягивая через голову перевязи, кидают сабли прямо на долгий стол, валятся на лавки, кто-то тут же, напустив смраду на всю молодечную, стаскивает с ног сопревшие сапоги. Звучат ругань и смех, старшой громко выкликает очередных в ночной дозор, надрываясь, орет:

– Филимон! Филимон! Филька, черт паршивый!

По-за столами трясут и будят, натирая уши, заспавшего ратника, пинают в спину, насаживая на уши шелом с криво вдетым в него подшлемником.

– Чаво? Чаво ето? – моргает, не в силах прочнуться, ратник и вертит головою под дружный гогот товарищей.

В углу палаты не прекращается игра в зернь, и старшой недовольно воротит нос. Запретить бы, да чем тогда займешь молодцов? И так истомились без дела! Хошь посылай с хвостовскими драться! Прижали наших совсем… Он бурчит нечленораздельное, и ратники, поглядывая на норовистого старшого, грудятся кучею, спинами загораживая игроков.

Игроки: один – тот, что проигрывает и уже выложил нож в серебре, ордынской работы, – бледен, взъерошен и свиреп; противник, поглядывающий на него с масляным прищуром, трунит над приятелем, хитро и небрежно мечет кости, приговаривая раз за разом: «Полняк!», «Петух!», «С пудом!». Кругом, соболезнуя игрокам, нависают аж над головами играющих, обдавая жаром и вонью раскрытых от волнения ртов, тычут перстами: «Ты, тово, Кирюха, ты, ето, круче клади!» – «И, эх, опять голь!» – «Не! Трека!» – «Един шут…»

Никишка, Мишуков сын, раздувая ноздри, щурясь и поминутно сплевывая сквозь зубы, тоже пристроился на конике, над игроками; разбойным глазом нет-нет и поведет посторонь: как там старшой? Любит, пес, молодых совать в ночную сторожу, стой тамо, пока старики здеся дрыхнут, была нужда! Пока его еще не назвали, и Никишка, одним глазом не отрываясь от игры, гадает: пронесет чи нет?

– Не пихай, шухло!

– Сам-то… Смердья сыть!.

– Эгей, кмети, кто там расшумелси?!

– Мишуков сынок! Монашек!

– Батьку не замай! – уже едва не в драку лезет Никита. Мишук Федоров недавно ушел в монастырь Богоявления. Болтали, с помощью митрополичья наместника, Алексия. К Никите оттого легкая зависть с насмешкою: «монах»! К тому же Никишка требует, чтобы его величали тоже Федоровым, по деду, а не по батьке, и тут подзуживанья идут ежеден.

– Не Мишуков, а Федоров! – кричит Никита.

– Почто бы? – невинно прошает спорщик. – Словно какой боярин великой!

– А пото! Мой деда Переяслав князю Даниле подарил!

– Ну, так уж и подарил! На серебряном блюде поднес!

– Грамоту доставил от тамошнего князя ему дарственну! Не он бы…

– Ну, ну, браты! Кулаками не махать! – встревает кто-то из стариков.

– А парень прав! Наша служба тоже не последня! Ино и бой можно потерять, коли какой ратный наказа вовремя не подомчит или иное што!

– Можем! Чего мы можем! – взрываются голоса. – Сидим как вороны на погосте! Нагнали тута Босоволковы рязанских да коломенских, а мы, москвичи, и ни при чем уже! Ничо не можем! Сам Василь Протасьич не может!

– Князь воротилси, теперя наложим хвостовским по шеям!

– Наложил один такой… Себе в штаны!

– Покинь!

– Охолонь, мужики!

– Погодь, князь сядет на стол в Володимери, тогды порядок наведет и здеся!

– А все ж ты молод, глуздырь!

Никишка, готовый вцепиться в супротивника, вдруг слышит голос старшого:

– Никита Федоров! Федоров, так твою мать!

– Здеся! – опомнясь, отзывается Никишка.

– В дозор к Боровицкому спуску, туды-т растуды-т!

Парень, хмыкнув и показав язык сопернику (Федоровым, однако, назвал старшой!), подтягивает пояс, сплевывает через плечо, живописуя презрение, и, волоча за собою отцову саблю, уходит враскачку, подражая в походке бывалым старикам.

На дворе, в потемнях, ратники строятся плечо к плечу, крепче подхватывают копья. Ругань и озорные шутки стихают. Кто-то подъезжает на высоком коне, спрыгивает. По конскому убору и кольчатой, отделанной серебром броне с накладными зеркальными пластинами узорной стали, прежде чем по лицу, догадывают: молодой Вельяминов!

– Здорово, други! – Василий Василич, от коего пахнет не редькой, а дорогими аравитскими благовониями, проходит вдоль строя, в потемнях, щурясь, вглядывается в лица кметей.

Молодому Вельяминову тридцать лет, он крепок, широк в плечах, хотя и чуть ниже отца. Внешне всегда спокоен – подражает родителю-батюшке. Но в вырезном разрезе ноздрей, в погляде горячих глаз, в круто сведенных скулах проглядывает скрученный, сжатый до часу бешеный норов. Младшего Вельяминова боятся кони, а это знак плохой.

Он оглядывает ратный строй, роняет негромко:

– Соскучали, молодцы?!

Таким вот негромким, с придыхом, голосом говорят перед дракою или перед сражением, прежде того, как уже высоким, режущим уши окликом возопить: «Сабли к бою!» или: «Бей!»

Рожи ратных расхмыливают, расправляются плечи. Но молодой Вельяминов, не давая кметям иной повады, машет рукою:

– А ну, ходом!

И ратники, бряцая оружием, начинают выходить со двора. Никита стоит крайним в ряду, и Василь Василич, заметя ратника, манит его пальцем.

– Не Мишуков ли сын? Никита, кажись?

– Я самый! – радостно отзывается Никита, выпячивая грудь, гордый тем, что боярин и признал его, и имя вспомнил.