– Отче! Я слышал тебя днесь, и я давно… Я давно хотел сказать, просить, коли что не так или непутем, словом – буди мне в отца место!
– Благословляю тебя, сыне мой! – с чувством отвечает Алексий и, в свой черед, целует в лоб молодого московского князя, наклонившегося к его руке. Оба понимают, сколь много и многое сказано ими сейчас друг другу.
Алексий прямо смотрит в глаза князю, и Симеон выдерживает пытливый отеческий взор митрополичьего наместника. «Да! – молча говорит он. – Я беру на себя крест, и не согнусь, и не отрину его от себя, даже ежели возропщу и ослабну на мал час, как обещал у отня гроба и обещаю теперь тебе, свидетель и крестник отцов!»
Они выходят последними из покоя. Слова более не нужны. То, что было сейчас, – на всю жизнь.
«Теперь, – напоминает себе Симеон, – надо соснуть хотя немного, пока торочат и седлают коней».
Завтра ввечеру ему надлежит быть во Владимире.
В молодечной пахнет редькой, потом здоровых мужских тел, сыромятью и тем особым, чуть кисловатым запахом начищенного железа, который присутствует всюду, где хранят оружие.
Бряцая саблями и громко топоча, вваливает сменная сторожа, шумно составляют в угол короткие копья, стягивая через голову перевязи, кидают сабли прямо на долгий стол, валятся на лавки, кто-то тут же, напустив смраду на всю молодечную, стаскивает с ног сопревшие сапоги. Звучат ругань и смех, старшой громко выкликает очередных в ночной дозор, надрываясь, орет:
– Филимон! Филимон! Филька, черт паршивый!
По-за столами трясут и будят, натирая уши, заспавшего ратника, пинают в спину, насаживая на уши шелом с криво вдетым в него подшлемником.
– Чаво? Чаво ето? – моргает, не в силах прочнуться, ратник и вертит головою под дружный гогот товарищей.
В углу палаты не прекращается игра в зернь, и старшой недовольно воротит нос. Запретить бы, да чем тогда займешь молодцов? И так истомились без дела! Хошь посылай с хвостовскими драться! Прижали наших совсем… Он бурчит нечленораздельное, и ратники, поглядывая на норовистого старшого, грудятся кучею, спинами загораживая игроков.
Игроки: один – тот, что проигрывает и уже выложил нож в серебре, ордынской работы, – бледен, взъерошен и свиреп; противник, поглядывающий на него с масляным прищуром, трунит над приятелем, хитро и небрежно мечет кости, приговаривая раз за разом: «Полняк!», «Петух!», «С пудом!». Кругом, соболезнуя игрокам, нависают аж над головами играющих, обдавая жаром и вонью раскрытых от волнения ртов, тычут перстами: «Ты, тово, Кирюха, ты, ето, круче клади!» – «И, эх, опять голь!» – «Не! Трека!» – «Един шут…»
Никишка, Мишуков сын, раздувая ноздри, щурясь и поминутно сплевывая сквозь зубы, тоже пристроился на конике, над игроками; разбойным глазом нет-нет и поведет посторонь: как там старшой? Любит, пес, молодых совать в ночную сторожу, стой тамо, пока старики здеся дрыхнут, была нужда! Пока его еще не назвали, и Никишка, одним глазом не отрываясь от игры, гадает: пронесет чи нет?
– Не пихай, шухло!
– Сам-то… Смердья сыть!.
– Эгей, кмети, кто там расшумелси?!
– Мишуков сынок! Монашек!
– Батьку не замай! – уже едва не в драку лезет Никита. Мишук Федоров недавно ушел в монастырь Богоявления. Болтали, с помощью митрополичья наместника, Алексия. К Никите оттого легкая зависть с насмешкою: «монах»! К тому же Никишка требует, чтобы его величали тоже Федоровым, по деду, а не по батьке, и тут подзуживанья идут ежеден.
– Не Мишуков, а Федоров! – кричит Никита.
– Почто бы? – невинно прошает спорщик. – Словно какой боярин великой!
– А пото! Мой деда Переяслав князю Даниле подарил!
– Ну, так уж и подарил! На серебряном блюде поднес!
– Грамоту доставил от тамошнего князя ему дарственну! Не он бы…
– Ну, ну, браты! Кулаками не махать! – встревает кто-то из стариков.
– А парень прав! Наша служба тоже не последня! Ино и бой можно потерять, коли какой ратный наказа вовремя не подомчит или иное што!
– Можем! Чего мы можем! – взрываются голоса. – Сидим как вороны на погосте! Нагнали тута Босоволковы рязанских да коломенских, а мы, москвичи, и ни при чем уже! Ничо не можем! Сам Василь Протасьич не может!
– Князь воротилси, теперя наложим хвостовским по шеям!
– Наложил один такой… Себе в штаны!
– Покинь!
– Охолонь, мужики!
– Погодь, князь сядет на стол в Володимери, тогды порядок наведет и здеся!
– А все ж ты молод, глуздырь!
Никишка, готовый вцепиться в супротивника, вдруг слышит голос старшого:
– Никита Федоров! Федоров, так твою мать!
– Здеся! – опомнясь, отзывается Никишка.
– В дозор к Боровицкому спуску, туды-т растуды-т!
Парень, хмыкнув и показав язык сопернику (Федоровым, однако, назвал старшой!), подтягивает пояс, сплевывает через плечо, живописуя презрение, и, волоча за собою отцову саблю, уходит враскачку, подражая в походке бывалым старикам.
На дворе, в потемнях, ратники строятся плечо к плечу, крепче подхватывают копья. Ругань и озорные шутки стихают. Кто-то подъезжает на высоком коне, спрыгивает. По конскому убору и кольчатой, отделанной серебром броне с накладными зеркальными пластинами узорной стали, прежде чем по лицу, догадывают: молодой Вельяминов!
– Здорово, други! – Василий Василич, от коего пахнет не редькой, а дорогими аравитскими благовониями, проходит вдоль строя, в потемнях, щурясь, вглядывается в лица кметей.
Молодому Вельяминову тридцать лет, он крепок, широк в плечах, хотя и чуть ниже отца. Внешне всегда спокоен – подражает родителю-батюшке. Но в вырезном разрезе ноздрей, в погляде горячих глаз, в круто сведенных скулах проглядывает скрученный, сжатый до часу бешеный норов. Младшего Вельяминова боятся кони, а это знак плохой.
Он оглядывает ратный строй, роняет негромко:
– Соскучали, молодцы?!
Таким вот негромким, с придыхом, голосом говорят перед дракою или перед сражением, прежде того, как уже высоким, режущим уши окликом возопить: «Сабли к бою!» или: «Бей!»
Рожи ратных расхмыливают, расправляются плечи. Но молодой Вельяминов, не давая кметям иной повады, машет рукою:
– А ну, ходом!
И ратники, бряцая оружием, начинают выходить со двора. Никита стоит крайним в ряду, и Василь Василич, заметя ратника, манит его пальцем.
– Не Мишуков ли сын? Никита, кажись?
– Я самый! – радостно отзывается Никита, выпячивая грудь, гордый тем, что боярин и признал его, и имя вспомнил.