– Здеся князево добро! Прочь! С владыкою сам сговорю! – И монахи, в свой черед, крестясь и отплевываясь, пошли гуськом вон из рощи. Князь дождал, когда толпа начала разбредаться, кивнул боярам и тронул коня. Никита присвистнул, одобрив про себя Семена Иваныча: «Хозяин!» – и, раздумав подъезжать к дубу, поворотил чубарого назад.
Спать улеглись Услюм с Никитою прямо на земле, на сосновых ветвях, обмотавши головы рядниной.
Дерева валили яростно, в два топора, не обрубая сучьев, не коря – лишь бы успеть! Соседи, того и гляди, прихватят от ихней делянки, поди тогда доказывай кому хошь! За три дня сумасшедшей работы оба спали с лица и почернели, но лес лежал (вот он!), медными, словно литыми телами сосен устилая землю. Потом уже принялись карзать и корить. Готовые дерева конем отволакивали к берегу. Иного не брал и конь, ворочали вагами, надрывно крича и понукая взопревшего, стойно хозяевам, жеребца. Когда покончили всё, спускать окоренные стволы с берега к реке и вязать плоты показалось детскою забавой…
Голодные, черные, изъеденные комарьем, в смоле, ссадинах и ушибах, приплавили они наконец свой лес к устью Неглинной, где уже высились по всему берегу навалы свежих бревен.
Никита понимал сейчас только одно – что никогда в жизни он так еще не работал и что прежде, чем катать дерева на берег, надо пожрать. До горячего варева парни дорвались на Протасьевой поварне, после чего Никита, в задоре, решил выкатывать лес немедля, но Услюм заснул над мискою, и его самого шатнуло, едва встал из-за стола.
Заночевали на плотах, благо стояла теплынь, и с утра принялись за дело. Настелили лаги, опять припрягли чубарого… Окончив с лесом – раза два казалось уже, что и не возмочь, – так измаялись оба! Да и с деревами пожадничали, но не выкатать приплавленный лес было не можно совсем! Справились сами, даже и батьку звать не стали. Всё!
И вот они сидят на бревнах, и рядом стоит изрядно похудевший конь, и работа, вроде бы сделанная, словно еще и не содеяна вовсе. Лес теперь надо возить до места, да и лес – еще не дом! Услюм глядит на брата выжидающе, а Никита думает, хмуря лоб, прикидывает и наконец оборачивает к Услюму задорную рожу:
– Ты посторожи тута! – Он вспомнил про коломенского плотника, что когда-то рубил городовую стену с его отцом, и вот уже снова весел и уверен в себе…
Мужик появился на четвертый день, большой, краснолицый. Оглядел, прищурясь, обоих братьев и груду окоренного леса, окинул глазом строящуюся Москву, полюбопытничал:
– Слыхал, князь запретил мнихам Святу рощу рубить? – Усмехнулся, неясно чему, примолвил: – Ну и ну! – Подбросил в широкой лапище невесомые серебряные колты, крохотные, словно бы невзаправдашние в его толстой и шершавой длани, с блеском в глазах, хитровато сощурясь, спрошал: – Сколь им цена? – Прикинул, подумал: – Жене! Альбо дочке! – Похвастал: – Дочка у меня невеста! Тринадцать летов! – С бережным сожаленьем отдал колты Никите. Крякнул, почесал в загривке, вздохнул, помолчав. Рассмеялся: – А ну, покажь ищо!
Пришлось сходить на Подол, в лавку купца, оценить работу. Уверясь, что его не обманывают, мужик толковал Никите уже как свой своему:
– Мы, етто, с сыном спроворим! Не впервой! Счас почнем, а тамо, как покос свалим, и довершим, тай годи! Батько твой, слыхал, во мнихах ноне? Ну! Знатный был мастер! С увечной рукою, а топор держать умел! У Богоявленья, баешь? Схожу, схожу к ему на погляд! Ты, етто, баранинки расстарайси, ну и хлебушка там. Сам-то тюкашь маненько? Ну, у такого батьки и сын должен топором володеть!
Расстались друзьями. Плотник вскоре явился с сыном, таким же, под рост, могутным молодым мужиком, и – пошла работа. Никита, сбавив спеси, старался изо всех сил не отстать, невольно любуясь на ладную, словно колдовскую игру топоров мастера с сыном. Спали в наспех поставленном шатре. Услюм готовил на костре хлебово.
Дня через два заглянул и батька. Они с плотником долго мяли друг друга в объятиях. Потом отец, подвязав подрясник, тоже взялся за топор. Впрочем, долго не пробыл, зато опять подкинул снеди с монастырского стола. Как ни кинь, надобна была хозяйка! Княжна, даже ежели и будет когда ни то у него, не станет спать в шатре, стряпать на мужиков и возиться со скотом и горшками. Глаха – они тоже строились – появлялась, почитай, каждый день, глядела готовными преданными глазами, и Никита, уже когда подводили терем под кровлю, отмякнув душою, почти было решился: «Все! Ставлю клеть – и женюсь!»
Все лето, едва свалили покос, подымали из пепла и ладили наново Москву.
По Залесской Руси все еще гулял мор прыщом, то вспыхивая, то угасая. Попы служили молебны, больных окуривали ладанным дымом. Колдуны по ночам опахивали деревни сохою, в которую впрягались волховные жонки, клали заклятья от мора и всякой иной наносной беды. В Твери новый епископ, Федор Второй, объявил пост и общеградской молебен со службами во всех храмах, а в Святом Спасе повелел оковать иконы в серебро – «и престашет мор», как сообщал тверской летописец. И все-таки, невзирая на беду, народ был весел и бодр. Дружно строились, дружно выходили пахать и косить. Да и лето стояло доброе, к урожаю. Весенняя сушь не поспела сжечь озимые, вовремя прошли дожди, разом пошли в рост хлеба и травы.
Симеон после майского пожара с удивлением почуял, как изменилось к нему отношение молодших и вятших в городе. Видимо, то, что князь весь день кидался в самые опасные места и воевал с огнем наряду с простыми смердами, расположило к нему и ратников и бояр. «Гордый» Симеон оказался своим, близким, и к нему словно бы подобрели, охотнее кидались исполнять его повеления, дружнее работали, а бояре без прежней боязни предлагали свое, уведавши, что князь не остудит, не отмахнет, а выслушает и содеет по-годному.
Нынче совокупным советом думцев ему предложили взять на себя Юрьев-Польской, понеже тамошний князь, Иван Ярославич, скончался от мора прыщом, не оставя наследников. Юрьевские бояре били челом в службу великому князю московскому и опасались лишь одного – мести Костянтина Суздальского, также хлопотавшего о том, дабы наложить руку на Юрьев. Земля потихоньку начинала тянуть к Москве, и Симеон, понимая, что братья-князья тотчас возложат на него в Орде очередную жалобу, повелел принять юрьевских бояр в службу, а Юрьев-Польской, яко выморочный, взять на великого князя владимирского, то есть на себя, и присоединить к московскому уделу. (Последнее как раз и должно было возбудить совокупный гнев владимирских князей.) До нового размирья следовало во что бы то ни стало обновить стены Кремника и довершить Москву. К счастью, на рубежах земли было спокойно. После побоища псковичей с немцами у Медвежьей Головы (плесковичи и на этот раз, с тяжкими потерями, одолели-таки рыцарей) в чудской земле встал мятеж: чернь избивала своих бояр, потом юрьевцы с велневичами топили мятеж в чудской крови, и до времени можно было не ждать немецких набегов на псковскую и новогородскую землю – «божьим дворянам» своих забот хватало!
К Москве были стянуты все наличные, вольные от службы кмети из иных городов (своим москвичам разрешено было достраивать пожженные хоромы), вызваны смерды из деревень на городовое дело, и работа кипела день и ночь.