Коротко рещи, Сарыходжа не был наказан Мамаем и даже сумел настроить повелителя противу тверского князя. И когда в ордынскую ставку явились тверские послы, приведя с собою сына Михаилова, Мамай, вовсе исполнясь спеси, начал тянуть-пересуживать, вытягивая из тверичей новые и новые подношения и… И в это время к нему явились московские послы с князем Дмитрием.
На Москве, проводивши Сарыходжу, вздохнули было свободнее. (Со дня на день ждали литовских послов!) Но тут дошла весть, что Михайло послал к Мамаю посольство со своим сыном. Дело грозило принять дурной оборот, и на думе было решено перенести спор с тверским князем в Орду, для чего ехать в ставку Мамая надобно было самому великому князю.
Вечером того дня Федор Кошка, необычайно серьезный, сидел у митрополита Алексия, выслушивая последние наставления владыки. В покое было всего несколько избранных бояринов: Бяконтовы, Матвей с Данилой Феофанычем, Зернов, Александр Всеволож и Иван Федорович Воронцов-Вельяминов.
– Чаю, согласим! – говорил Кошка хмуро. – Был бы Мамай умен, в два счета согласил бы я ево: без нашего серебра он ить и с Ак-Ордою не сладит! Хан Урус стратилат – не Мамаю чета! Да и фряги его живо продадут, как они греков продали! И Литва не долго без нас станет ему выход с киевских волостей давать – всё так! Надобны мы Мамаю, да и он нам надобен! Был бы умный… Дак вот какая беда, ён не умен, а хитер! Гляди, сам себя обмануть заможет, того боюсь!
– Серебро… – начал Алексий, но Кошка потряс головой.
– Ведаю! Серебро – само собою! Орду нынче на серебре всю и купить и продать мочно. Дак ить и перекупить тоже! Чести нету, дак и пенязи не помога!
– Как бы еще Мамай с Ольгердом дружбы не завел! – подал голос Александр Всеволож. – Тогда нам и вовсе туго придет!
Тотчас возникло в уме у всех безрадостное позорище: с юга – Мамай, с ним жадные фряги, с запада – Ольгерд, с севера – Тверь и Борис Городецкий с востока. И вот Московская Русь в обстоянии, из коего, ежели еще и Олег Рязанский подопрет, – не выползти будет! Невольно бояре подобрались, сдвинув плечи. Повеяло совокупной бедой.
Алексий молчал, понурясь. Вдруг поднял проясневший лик:
– Господь не должен оставить нас! – Он не подумал в сей миг о Сергии, но что-то вошло, незримое, в палату, словно бы повеяло с высоты. – Я буду молить Всевышнего о даровании нам одоления на враги!
Бояре, кто с уважением к владыке, кто с верою в Спасителя, кто с суеверной надеждой на чудо, склонили головы.
– Помолим Господа, братие! – вымолвил митрополит, и все встали и начали повторять за пастырем слова молитвословия. Это была, пожалуй, одна из самых горячих и от сердца идущих молитв для каждого из них, ибо на неверных весах судьбы любая песчинка могла перевесить нынче в ту или иную сторону, и только Бог был способен исполнить просимое ими.
Князь Дмитрий сидел у себя в спальне рядом с Дуней, и та, повалясь к нему в колени, прижимаясь мягкою полною грудью, плакала.
– Убьют тебя тамо!
– Не реви, великого князя московского не убьют!
– Да, а духовную грамоту составляшь! – горестно воскликнула Дуня, подымая заплаканное лицо.
– Без того и в Орду не ездят! – рассудительно возразил Дмитрий, оглаживая плечи жены.
Сам робел немножко. Детское тогдашнее худо помнилось, а нынче… Ну, как, по примеру Узбека, схватит его Мамай? Схватит и будет держать в нятьи, где-то у себя в степи, на Дону. Юрта, косоглазые нукеры у входа, ветер и пыль, полусырая конина и кумыс. Он оглядел покой: расписные укладки, ковры, тафтяной узорный полог княжеского ложа, изразчатую печь… Поежился. И ничего этого не будет! И не будет Дуни.. Только заунывная, словно вой ветра, татарская песня да степь… Да еще колодку коли наденут на шею, как Михайле Святому! Он подвигал шеей, представил деревянный, подпирающий горло ошейник, себя, неуклюжего, жалкого в этом ошейнике… Гнев пятнами выступил на широком лице князя. Он задохнулся со стыда. Броситься бы в битву, рубить! Трус! Все они тут храбрее меня, а я? Стоял с полками у Переяславля, тверичей и не видели! А Михайло Бежецкой Верх взял! Все Заволжье, почитай, нынче у ево в руках! На Новгород одна и надея…
Дуня гладит теплыми шелковыми ладонями его широкое лицо. Любует скорбно. Хоть и воротит ладо милый – долог путь до Орды! Признаётся шепотом, ткнувшись ему лицом в плечо:
– Я снова затяжелела! Думаю, отрок!
Он стискивает властно и бережно плечи жены.
– Ежели сын, – продолжает она торопливо и вкрадчиво, – можно, Василием назовем?
По своему деду? – понимает Дмитрий и кивает, усмехаясь невесело. Первый, названный Данилкою в честь прадеда, не заладился! Пусть хоть этот растет здоровым! Ежели есть проклятье на нашем роде, быть может, хотя так беду отвести… Дмитрий суеверен, и о проклятьи, якобы павшем на князя Семена и весь род московских володетелей после убиения в Орде Александра Тверского с сыном Федором, слыхал.
– Ладо мой! – шепчет Евдокия. – Я не хочу, чтобы ты уезжал в Орду!
Пятнадцатого июня, через три недели после отъезда тверского князя, Дмитрий Иваныч, великий князь московский, выехал туда же, в степь.
Митрополит Алексий в возке сопровождал своего князя до Коломны. Парило. Жара стояла такая, какая бывает только в августе, в пору уборки хлебов, и уже яснело, что год будет тяжек. Небо мглилось, травы и хлеба приметно сохли, и солнце светило тускло сквозь мгу. Временами на нем являлись черные пятна, как гвозди, и старики толковали небесное знамение к худу. Тревожились не токмо простецы, но и бояре. Поглядывая на небесное светило, значительно качали головами: не стало бы с князем нашим беды!
Возок митрополита подымал пыль, пыль тянулась, восставала волною из-под копыт конницы. Дмитрий ехал верхом в простой холщовой ферязи и весь был выбелен пылью. Он щурился, иногда вздергивал повод, и конь пробовал тогда перейти на скок. Хороший, крепкий конь, послушный и верный, был нынче у князя! Дмитрий не пораз и чистил его, и не того ради, чтобы подражать Владимиру Мономаху, как толковали, посмеиваясь молодшие дружинники, а попросту нравилось. Нравился конь, нравился запах чистого денника, нравилось стоять одному рядом с жеребцом и кормить его с рук ломтем аржаного хлеба с солью. С конем не надобно было быть все время великим князем, и он бессознательно дорожил этими минутами побыть самим собою, ощутить теплое дыхание, и густой конский дух четвероногого друга, и мягкие губы, которыми осторожно брал конь хлеб из руки господина своего. Вчера Дмитрий сам придирчиво осмотрел все четыре копыта жеребца, проверил, ладно ли прибиты подковы… Ночью молчал, лаская жену, и Дуня поняла, молчала тоже. Ехать надо было все одно, и не стоило портить жалобами последнюю ночь!
А теперь, морщась от пыли (уже далеко отдалились и толпы провожающих, и звоны московских колоколов), вновь и вновь возвращался он к мыслям о возможном нятьи и поругании, и твердый ворот ферязи, что резал потную шею, казался ему порою деревянной колодкою пленника.