Не прекращая трапезы, уписывая разварную севрюгу, черпая ложкою тускло мерцающую черную икру, Митяй легко вел беседу, щеголяя знанием святоотеческой литературы, несколько раз цитировал по-гречески, и, когда выведенный из терпения Киприан попробовал было сбить спесь с княжеского печатника, задав вопрос, касающийся тонкостей богословского истолкования евхаристии, Митяй тут же явил блестящее знание литургики не токмо православной, но и католической, но и армянской, не говоря уже о кочевниках-несторианах. Нет, решительно, ущемить чем-либо этого иерея было невозможно, хотя, когда зашла речь о Григории Паламе и паламитах, Митяй попросту отмахнулся от вопроса: «А! Молчальники! Тут у игумена Сергия есть один такой… Исаакий, кажется…» И в тоне голоса, в снисходительном пренебрежении взора почуялось, что сей зело начитанный муж не видит никакой нужды, ни смысла в духовных упражнениях молчальников, почитая их едва ли не дураками, творящими исихию по убогости своей. Невыразимого словесно, тайного, постигаемого не умом, но разогревающимся молитвою сердцем для Митяя явно не существовало.
Объевшийся и уязвленный, Киприан покинул княжеские покои, так и не понявши, зачем его принимали и чествовали. То ли в угоду Алексию, то ли дабы соблюсти дипломатический этикет в отношениях с патриаршим престолом. Говорить в особицу с боярами, что-либо выяснить из внутренних отношений московского великокняжеского двора ему так и не удалось. Киприан даже начал подозревать, что виною тому сам Алексий, не пожелавший дабы посланец патриарха уяснил себе внутренние язвы здешней государственной и церковной политики. Не боится ли он разоблачения? – гадал Киприан, заранее настроенный против Алексия и убежденный, что недовольных его правлением на Руси должно быть великое число.
Земля, однако, была богата. Виделось это и по снеди, ежедневно доставляемой в монастырь, и по нарядам знати, и по малому количеству нищих и сирот на папертях храмов, хотя предыдущие годы были зело тяжкими, поскольку ратный разор усугубился засухою и неурожаем…
Ехать в Троицкую пустынь, как собирался Киприан, стало неможно из-за раскисших путей. Но ему обещали, что старец вскоре должен явиться в Переяславль сам вместе с племянником Федором, игуменом Симонова монастыря на Москве.
– Как же они-то доберутся сюда в распутицу? Неужели верхом?! – удивленно спрашивал Киприан. Ему только улыбались в ответ.
Старец пришел в лаптях и с посохом, в крестьянской дорожной сряде из грубого сукна, линялого, заплатанного и покрытого странными белесыми пятнами. Они вместе с племянником добирались, оказывается, какими-то потайными тропами через леса, где под елями, в гущине ветвей, еще держался твердый наст и возможно было пройти на коротких охотничьих, подшитых лосиною шкурою лыжах.
Услышав обо всем этом и увидев путников с торбами за плечами, старого и молодого, которых он, ей-богу, принял бы за нищенствующих крестьян, Киприан только вздохнул.
Алексий, принимая старцев, радостно раскрыл объятия. Сергий скользом, стремительно, озрел Киприана, прежде чем подойти к нему для лобызания. От старца пахло заношенною сермягой, дымом и лесом, с лаптей его и мокрых до колен онучей тут же натекли лужи, чего никто из русичей как-то вовсе не замечал, и только сияющий Алексий вопросил что-то, указывая на дорожный вотол Сергия. Тот весело рассмеялся, а Федор, блестя глазами, рассказал, что сукно это, с пятнами, испорченное при окраске, никто из братии не пожелал брать, и тогда сам Сергий сшил себе из него вотол и вот носит в укор инокам, которые теперь казнят друг друга за прежнее глупое величание.
Сергия здесь явно любили. Горицкий настоятель, келарь, эконом, экклесиарх, иноки, служки бегали в хлопотах, теснились получить благословение у троицкого игумена.
Скоро старцы, разоболокшись от верхней сряды, перемотав онучи (сменная сряда была у них захвачена с собой), сменив мокрые лапти на сухие (Федор, так тот достал и не лапти, а легкие кожаные выступки) и отстояв короткую благодарственную службу в храме, были уже в настоятельском покое, за столом, уставленном хотя и не бедно, но отнюдь не так, как был уставлен стол у княжеского печатника. Сверх того, и оба игумена, хотя и выхлебали уху и отдали дань разварной рыбе, как-то очень быстро отстранились от едва утоленной ими плотской нужи, являя истинный пример того, что не плоть, но дух должны водительствовать в теле смыслена мужа, тем паче – старца.
За столом говорили больше о монастырских надобностях, Киприан же, присматриваясь, молчал. Рассказанное Дакианом не выходило у него из головы. Впрочем, старец Сергий был, ей-богу, не страшен! Худощавый, с лесными озерными светлыми глазами, быть может несколько близко расположенными друг к другу, что придавало его взору по временам какую-то настороженную остроту, с рыжеватою густою копною волос, заплетенных сзади в косицу, со здоровою худобою запавших щек, он, невзирая на свои пятьдесят лет, почти еще не имел седины в волосах или морщин на лице да и не горбился станом. Руки у него были мужицкие, грубые и одновременно чуткие, с долгими перстами. Странные руки, ибо решить по ним, кто перед тобою – пахарь, плотник или философ – было бы даже и затруднительно.
Племянник Сергия был свеж, воинствен, ярок взглядом хотя и более хрупок, чем Сергий, и, видимо очень увлечен делами созидаемого монастыря. Ему было едва за тридцать, возраст мужества, когда уже неможно медлить и размышлять, а надобно творить, созидать, делать, иначе пропустишь, истеряв на суетные мелочи, всю дальнейшую жизнь. И, видимо, Федор хорошо понимал это и спешил изо всех сил исполнить жизненное предназначение свое. Временами на его щеках являлся чуть лихорадочный румянец, а брови сурово хмурились. В нем бушевала, бурлила внутренняя, сдержанная токмо воспитанием и навыками монашества энергия, переливая изредка через край, и потому то, что делал он, казалось и ему и окружающим даже – «самым-самым». Самым важным, самым существенным теперь, когда войны, моровые поветрия, возмущения стихий, многоразличные беды, – именно теперь важнее всего созидание общежительных обителей ибо только они возмогут явиться вместилищами духа и питомниками духовных водителей Руси! Федор был к тому же иконописец, и это чуялось в страстных движениях рук, коими он достраивал, живописуя в воздухе, украсы речи, когда не хватало слов. Старец Сергий сдержанно и чуть-чуть лукаво наслаждался племянником.
Оттрапезовав, перешли в гостевую келью, и тут наконец разговор перешел на дела константинопольской патриархии. Старец Сергий как-то незаметно стушевался, сев сзади на лавку, и, к вящему облегчению Киприана, кажется, задремал. В разговоре, то и дело переходя на греческий, участвовали: Алексий, Федор и игумен Горицкого монастыря. Федор, оказывается, тоже изучал греческий и имел неплохое произношение, хотя слов ему порою и не хватало. (Выяснилось, что учителем его был византийский монах, тоже Сергий по имени, перебравшийся на Русь и достигший в конце концов, переходя из монастыря в монастырь, Троицкой пустыни.) Киприан, избавившись от взгляда светлых настороженных глаз, почти позабыл про радонежского игумена. Федор жадно расспрашивал о попытках Палеолога установить унию с Римом, заставив Киприана прочесть целую схолию об отличиях римско-католического вероучения от православного, причем коснуться пришлось не токмо пресловутого «филиокве», догмата о непорочном зачатии Богоматери и принципа соборности – поскольку папы претендовали на высшую непререкаемую власть в христианской церкви, – но и устройства и уставов монашеских орденов, в частности, ордена миноритов, но и толкования предопределения в сочинениях Августина Блаженного, но и политической борьбы Венеции с Генуей на Греческом и Сурожском морях, но и отношений Галаты с Константинополем, но и споров внутри императорской семьи, но и турецкого натиска и соответственно требований мусульман к православным храмам и греческому населению в захваченной ими Вифинии…