Отречение | Страница: 194

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«Вот и окончено!» – думал Михайло с тяжелым горьким отчаянием, понимая, что, заключив этот ряд, он уже никогда, ни в какие самые несчастливые для Москвы годы, не восстанет на Дмитрия и не захочет переиграть историю и судьбу. Кончено! Ныне он отрекается от всего: борьбы, гнева и злобы, гордой мечты быть первым в русской земле, мечты, потребовавшей слишком большой, уже не оплатной ничем кровавой дани. Кончено! Как написано в грамоте – «всему сему погреб!» И завтра он поцелует крест «к брату своему старейшему Дмитрию» за себя, и за сына Ивана, и за весь род, навсегда уступая Москве великое владимирское княжение и превращаясь, опять же навсегда, в «молодшего брата» – подручника московского князя. На этих условиях до поры ему и его детям оставляли их отчину, Тверь с волостьми, градами и селами, «иже к ней потягло», и право жить дальше. Ему и Оньке. Восстанавливая порушенное добро.

Третьего сентября, заключив мир, московские рати отступили от города и начали расходиться «коиждо восвояси».

Эпилог

Иван Федоров был на седьмом небе от гордости, что приведет в дом холопа. Он ехал красуясь, подражая лениво-небрежной посадке бывалых ратников. За ним, на телеге с нахватанным добром, которою правил тот самый густобородый мирный мужик, крестьянин из владычной деревни, трясся, поддерживая раненую руку, захваченный в бою полоняник, которого – он уже выяснил – звали Федюхой.

Ржали кони. Брели полоняники, иные из которых будут освобождены по миру, другие так и останут холопами на чужом боярском дворе. Гонят скотину. У каждого пешца за спиною – полный мешок награбленного добра: портище ли, сарафан, зипун или заготовленные кожи, бабьи выступки, очелье, медный ковш или какой рабочий снаряд – все сгодится! Не бояре, дак! Второй день моросит, и дорога раскисла, чавкает под ногами. Тысячи походных лаптей, сапог, поршней месят дорожную грязь.

Иван обгоняет долгий обоз, оглядывается назад, на свою непроворую телегу. Он счастлив и горд, он поднимает голову, с удовольствием принимая холодную осеннюю влагу, омывающую его разгоряченное веснушчатое лицо. Вечером, на ночлеге, он кричит на холопа нарочито грубым голосом – он ведь теперь господин! Крестьянин глядит на него добродушно-устало. Боярыня просила Христом Богом, хоть раненого, да живого довезти боярчонка до дому. Сам, не чинясь, делится ломтем хлеба с тверским полоняником.

Дома (уже издрогшие, уже под проливным осенним дождем) они, мокрые, все трое слезают наземь, стучат в ворота. Наталья выбегает из дверей с расширенными от счастья глазами: сын – живой!

– Матка! Я холопа привез! – говорит Иван «взрослым» голосом, и матерь, любуя мокрого Федора лучистыми счастливыми глазами, говорит пленнику:

– Заходи, тверич, поснидай, оголодал, поди! Как звать-то тебя? Федюхой? Федею, должно!

Скоро все трое сидят за столом, уплетая горячие щи. На холопе старая рубаха и порты, своя сряда сохнет на печке. Жить можно! – думает Федор, постепенно оттаивая. – Боярыня, кажись, добрая!

В эту осень великой войны не произошло. В то время, когда князь Дмитрий стоял под Тверью, новгородские ушкуйники взяли и разграбили Кострому.

Воеводою на Костроме был младший брат владыки Алексия, Александр Плещей, рачительный хозяин и книгочий, но никакой стратилат. Новгородцы, обогнув город по можжевельнику, как рассказывали впоследствии очевидцы, зашли в тыл московской рати, ударив разом с двух сторон. Город взяли в какие-нибудь полчаса и разграбили дочиста. Московская рать в беспорядке бежала во главе с воеводою, хотя их было вдвое больше, чем ушкуйников. «Плещеев вдал плещи», – ядовито острили по этому поводу на Москве. Алексий принял брата у себя в палатах. Оставшись с глазу на глаз, одно только высказал:

– Лепше бы тебе было честною смертию пасти! – И Александр со срамом, повеся голову, покинул палаты старшего брата…

Полонившие Кострому ушкуйники вослед за тем спустились вниз по Волге, грабя купеческие караваны и разбивая все волжские города, а кончили бесславно. Уже в низовьях, в Хаджи Тархане, дались в обман, перепились и были в пьяном беспамятстве все до единого вырезаны татарами.

Осенью встал с одра болезни игумен Сергий. Иван Вельяминов по-прежнему оставался в Орде, и Наталья, грехом поминая давешний разговор с ним в московском тереме, тихо радовалась, что не связала судьбу своего сына с судьбою отступника, который едва ли когда воротит и уж, верно, не будет прощен!

Холоп Федя, у коего зажила раненая рука, неплохо помогал по дому и в хлевах обряжался со скотиною. Колол дрова, осенью, до снегов, перекрыл соломою крышу. Кормили его по большей части вместе с собою, за столом. Иван пофыркивал, на все робкие попытки Федора подружиться с ним – задирал нос, куражился. Мать окорочивала:

– Не такие мы баре! Да и грех величаться тебе, сам мог во полон попасть!

Как-то холоп прихворнул. Лежал в холодной клети, жаром блестели глаза. Иван зашел, потыкал его концом плети, окликнул грубо:

– Федька, вставай! Кони не обряжены! – Увидел горячечный взгляд, побелевшие губы, остоялся. – Ты чего?! – Пошмыгал носом, посовался, спросил для чего-то, хотя и так можно было понять: – Совсем занемог? – Сбегал за горячим питьем, захватил кусок меду. Федюха пил трудно, кашляя. Мед есть не стал. Пришлось бежать к матери.

Наталья распорядилась положить полоняника на печку, стала поить отварами целебных трав.

Лёжучи, Федор рассказывал слабым голосом про свое лесное житье-бытье, про батяню, медведей, про лося, который чуть-чуть не затоптал родителя-батюшку. Как-то на вопрос Натальи, откуда они родом, припомнил давнее предание (он уже слезал с печи и помаленьку начинал работать): как еговый дедушко, батин ли был схвачен опосле Щелкановой рати, как его свободил какой-то москвич, не то Федор Михалкич, как-то так, не то не едак ищо…

– Как деда-то твоего звали, помнишь? – вопросила Наталья.

– Да… как… Отец-то, батяня мой, Онисим, а дедо… Кажись, Степан! Степан Прохоров, должно!

Иван безразлично, одним ухом, ловил холопий рассказ, но мать вдруг, отставя тарелку, посмотрела на слугу долго-подолгу и необычным, добрым каким-то голосом попросила:

– Пойди, Федюша, коней обиходь! Чаю, овса надо подсыпать Чалому!

Холоп вышел, хлопнула дверь.

– Ты чего, мать? – опоминаясь, спросил Иван.

– Батя твой сказывал, как его отец, Мишук, тверича одного отпустил после того, Щелканова, разоренья. И зипун ему дал, и секиру – всем наделил, словом. И еще сын, не то внук у него был со снохой! А Федором Михалкичем деда нашего звали! Дак етот Онисим, Федин батька, не тот ли? Не Степанов ли внук?

Иван поднял голову, во все глаза уставился на мать, трудно соображая. Вдруг кровь ударила в голову, весь залился багровым румянцем.

– Дак… Ежели… – только и произнес.

– То-то, сын! – кротко ответила Наталья. – Ты уж поопрятнее с им!