Отречение | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Якова не случилось в дому, а хозяйка Маланья не вдруг и признала боярина. Уразумевши, кто перед нею, ахнула, крикнула девку. Вдвоем оттащили от Олексича цепных псов, преградивших было дорогу диковинному гостю. Выскочивший на хозяйкин зов мальчишка отвел коня к стае, разнуздал и, кинув сена, схватил бадью.

– Погодь поить, запалишь! – только и крикнул боярин ему вслед. Самого, как слез с седла, повело, не устоял бы, да бабы подхватили.

– Батюшко, батюшко! Как же етто тя угораздило, али уж лихие злодеи покорыстовались? – причитала Маланья, затаскивая боярина в терем, поднося квасу и укладывая старика на лавку. Сама живо спроворила баню, и к тому часу, когда Яков Нездинич, закрывши лавку, пришел обедать, боярин уже сидел в горнице выпаренный, расчесанный, в хозяйской холщовой рубахе и с вожделением сожидал, когда купчиха поставит на стол кашу и щи.

Ели с разговорцем. Купец, взяв в толк боярскую нужду, тут же сгонял парня подручного в суконные ряды, Василия Олексича переодели в новую ферязь, обули в тимовые зеленые сапоги. От разговора о расплате Яков попросту отмахнул рукой.

– О чем речь, боярин, свои дак! Не последний раз… Когда и ты мне… И в ум не бери!

На владычном дворе Василию Олексичу, узнавши, что боярин везет важную грамоту «самому», тут же сменили жеребца, выдали поводного коня, кошель с серебром, снедный припас и двух комонных провожатых в придачу! И боярин поскакал по дороге на Москву, уважительно усмехаясь в бороду, любуя тому, как резво снарядила его в путь владычная челядь при одном только митрополичьем имени. «Держит! Хозяин!» – повторял он, покачивая головой.

К Москве подъезжали утром четвертого дня. Ехали сквозь дым. Горели болота. Небо было мутным, пахло гарью. По дорогам брели нищие, голодающие. Больные умирали тут же, в придорожных кустах, и над трупами, которые вдали от городов никто уже не погребал, вилось разжиревшее воронье. Василий Олексич только вздыхал: погинет мужик – и боярину не уцелеть!

В одной деревне узрели у ограды крохотного детеныша, не то мальчонку, не то девоньку, в долгой опрелой рубахе, до того тощего, что и не понять было, в чем душа держится. Боярин придержал коня:

– Мамка твоя где?

– Тамо! – ребенок махнул рукою в сторону избы и прибавил тоненьким голоском: – Мертвая она, не шевелится, и тата мертвый. Хлебца нетути?

Василия Олексича аж прошибло слезой. Вынул ломоть, подал. Видя, как ребенок жадно вцепился в корку примолвил:

– Да ты не вдруг!

Тот покивал головою – разумею, мол! – не переставая жевать.

Завидя остановившегося боярина, вылезла на крыльцо ближнего дома какая-то словно ополоумевшая жонка. Завидя ломоть в руках у дитяти, крикнула, словно прокаркала:

– Хлеб! Хлеба дай! Дай!

С этой, понял боярин, сговаривать было бесполезно. Прибрела старуха. Тоже – ветром шатало, но взгляд был осмыслен и беззубый рот твердо сжат. Спросила дитятю:

– Манькя, матка-то померла, што ль?

– Возьмешь девочку-ту? – спросил боярин, как можно строже сдвигая брови.

– Куды ж ей! Ни отца, ни матери…

– На! – Он вынул из калиты обрубок серебряной гривны, подал старухе.

– И вот! – Вытащил целый круглый хлеб, подал тоже. Хлебу старая обрадовалась больше, чем серебру.

Владычные кмети немо смотрели на причуду нижегородского боярина. Видно, навидались всякого. Впрочем, один вымолвил, уже когда отъезжали:

– Дорога… Разорёно дак! Там-то, – он кивнул в сторону Мещоры, – за болотами, и «черная» обошла, и с хлебом живут! Иной год у них вымокает, а нынь родило дивно!

Впрочем, глядя на то, что творилось вокруг, ни в какую Мещору уже не верилось.

Когда подъезжали к Москве, встал сильный ветер. Чаялось, разгонит наконец дымную мгу, даст вздохнуть полною грудью. И хотя ветер был тоже горяч, все же повеяло хоть какою-то свежестью. Боры глухо и ровно загудели по сторонам, а когда въехали на пригорок, ветром разом перепутало гривы коням.

Но что-то мрачное чуялось в горячем воздухе, и кони стали невесть с чего сторожко навостривать уши. Со стороны Москвы доносило ровный глубокий гул, небо было в багровых отсветах, и вдруг началось что-то невообразимое: со всех сторон на дорогу стали падать обгорелые птицы. Птицы летели оттуда, встречь – вороны, галки, воробьи, сороки, грачи, голуби, летели с каким-то смятенным заполошным ором и падали, падали, то оставаясь недвижными комками, то с писком отползая в кусты и траву. Пахло паленым пером. Конь под боярином начал уросить, привставал на дыбы, грыз удила, и понадобилось несколько раз с силой огреть его ременною, с тяжким наконечником плетью, покамест жеребец, прижавши уши, не взял наконец в опор.

Скачью миновали лог. Поднялись на угор. Гул все нарастал, распадаясь на отдельные заполошные звоны и рокот – словно бы сильный шум бегущей водопадом воды. По небу ходили дымно-розовые столбы, и еще ничего толком не понимая, все трое, малость побледнев, погнали коней опрометью.

Ветер дул в спину, почти нес всадников на себе. Дорога вилась меж холмов и вдруг выскочила на маковицу высокого берега, на самый глядень над Яузой, и всадники, невольно оцепенев, сбились в кучу. Перед ними лежала Москва, вернее, то, что было ею. Весь город пылал, как один огромный костер. По дымному небу мотались багровые сполохи. В реве пламени тонул гул человеческих голосов и отчаянное ржанье и блеяние гибнущей скотины. Набатно звонили колокола, замирая один за другим: колокольни, пылая, как свечи, рушились в костер. Кремник стоял на горе весь объятый пламенем. Огненные сверкающие языки, вспыхивая и опадая, опоясывали городовые стены. Башни выбрасывали из своего нутра водометы раздуваемого яростным ветром огня. Гибнущими мурашами суетились по склонам Боровицкого холма сотни людей. Заречье тоже пылало. Пылал весь Подол, и посад, и Занеглименье – огонь уже зримо охватил весь город с загородьем.

У Василия Олексича временем начинало кружить голову. Он переставал понимать, где он, что с ним, зачем-он тут вообще, и не пришел ли конец всему, что с таким трудом и прехитро изобретали князь Борис, владыка Алексий и десятки иных мужей, вельмож и бояр, и не рушится ли на его глазах в ничто все это, дабы осталась вновь одна лишь дорога да умирающее давешнее дитя, и уже не только Москвы, но и Нижнего, ни Владимира, ни Суздаля – ничего больше не обрящет он, озрясь и сотворив крестное знамение. Все исчезнет в небылом, в огне, и не зрит ли он наставшее окончание света?!

Один из владычных кметей вдруг, оставя боярина, косо поскакал вниз по склону, крича что-то одному из бегущих на той стороне. У второго кметя – оглянув, увидал Василий Олексич, – не было в губах ни кровинки, лишь в расширенных от ужаса, остекленевших глазах играли багровые сполохи. Ратника пришлось несколько раз торнуть под бок концом плети, чтобы он прочнулся и кое-как пришел в себя.