И хотя знал, ведал Варфоломей, что ныне нет у родителя-батюшки той власти, и даже сам он должен по суду отвечивать перед наместником, а все казалось: как же так? Отец ведь! Никак не укладывалось новое их состояние у него в голове… И только дошло, когда Кирилл, подняв усталый взор от книги, скупо и строго отверг Варфоломеев призыв:
– Ноне не я сужу! Дела те наместничьи, ему и ведать надлежит. А наместник единому князю повинен. Так вот, сын! – Он вздохнул, утупил очи, повторил тише: – Так вот… – И уже отворотясь, примолвил: – И не думай о том, не тревожь сердца своего…
Варфоломей вышел от отца повеся голову. Не думать, однако, он не мог. У него мелькнула сумасшедшая мысль – поговорив прежде с Несторкою, идти самому на Москву, просить милости у великого князя. Хоть и плохо понимал он, как возможно ему, отроку, минуя тьмочисленную стражу, предстать пред очи великого князя владимирского.
Барышника он застал у дяди Онисима, в людской, и тотчас понял, что никакой разговор с ним сейчас невозможен. Несторка был до предела, до положения риз пьян. Поминутно валясь на стол, размазывая рукавами по столешнице хмельную жижу, он белыми, невидящими глазами обводил жило и в голос, перемежая ругань икотою, костерил почем попадя Терентия Ртища. Онисимовы смерды гыгыкали, слушая барышника, подливали ему пива, которое тот не столько пил уже, сколько выливал себе на колени и грудь, ухмыльчиво подзуживая его на новые и новые излияния.
Варфоломею на его первые горячие слова, сказанные, что называется, с разбегу (не узнавши, верно, молодого боярчонка), Несторка ответил длинною замысловатою руганью, в коей среди матерных слов был упомянут и суд княжий, и Терентий Ртищ, и сам великий князь московский.
– Дурак он, Терентий твой (было добавлено и зело неподобное определение к слову дурак), х….ый наместник! Коня отобрал! Ха, ха, ха! Пущай подавится моим конем, мозгляк! Да я бы на евонном мести! Да всех… В рот…! Бабы там, девок энтих, – табунами бы шли! Которую захочу! Тотчас ко мне на постелю! Стада конинные! Порты! Рухлядь! Серебро! Вы, вси! Ползали б передо мною на брюхах!
– Ползали, ползали! – охотно, подмигивая Варфоломею, отозвался один из кметей. – Да ты испей! Авось и сам до дому-то доползешь!
– А што! Доползу! Пра-слово… Да я! Да ему… – И снова полилась заковыристая матерная брань.
Варфоломей уже не мог слушать долее гнусной похвальбы пьяного барышника. Выйдя на волю, он почуял, что желание брести на Москву и искать там Несторкиной правды из него улетучилось.
Возможно, Терентий Ртищ был и прав, что поступил именно так! Во всяком рази, представив себе на миг обиженного Несторку на месте Терентия Ртища, Варфоломей почувствовал, как его определенно замутило.
Суд московский, скорый и не всегда милостивый, который творил в Радонеже наместник, быть может, отвечал больше воззрениям местных жителей на саму природу власти и был даже понятнее им, чем торжественные разборы дела, устраивавшиеся его отцом в Ростовской земле! Да похоже было, что и сам Несторка в глубине души признавал правоту наместника, ответившего насилием на глумливую выхвалу смерда. И что тогда должен делать и что думать он, Варфоломей, похотевший вступиться за обиженного?!
Постоянно таскаясь в челядню, где он обучался всяческому рукомеслу у всезнающего Тюхи, Варфоломей наслушался всякого. Уже и приметы, и наговоры, и значения вещих снов, и вера в птичий грай сделались ему ведомы. Узнавал он – нехотя, само лезло в уши, – из речей, что вели при нем, нимало не стесняясь подростка, жёнки, кто с кем дружит, и кто на кого сердце несет, какая Фекла или Мотька к кому из мужиков бегает на сторону, и от кого родила дитю вдовая Епишиха, и для которого дела варит кривая Окулька приворотное зелье. Он все запоминал молча, не вмешиваясь ни в бабьи пересуды, ни в толковню мужиков, и, возвращаясь к себе в терем, открывая твердые доски книжного переплета, думал о том, как же теперь совместить, – не для себя, для них! – все это, слышанное только что, и высокие слова церковных поучений? Жизнь нельзя было ломать и корежить, это он уже постиг, скорее даже не умом, сердцем. И тогда – не самое ли достойное и мудрое, в самом деле, – монашеская жизнь? Рядом и не вместе. С миром, но не в миру. Для постоянного, но не стеснительного руковоженья и наставительной проповеди Христовых заветов!
Верно, от этих непрестанных мыслей он и решился однажды на дело, едва не стоившее ему головы.
Про радонежского колдуна, по прозвищу Ляпун Ерш, давно и много говорили в городке. Водились за ним дела темные, нечистые, даже страшные дела: присухи, порчи молодых, насыльные болезни, порча коней и погубление младеней по просьбам гульливых жёнок… Но последнее, что всколыхнуло весь Радонеж, была гибель Тиши Слизня, доброго, богомольного мужика, что никогда и мухи не обидел, всем готовый услужить и помочь.
С Ляпуном они не ладили давно. Тиша лечил травами, пользовал скот, почасту ничего не беря за свои труды, и всем тем, а паче, своею настойчивой добротою, постоянно становился поперек разнообразных каверз Ерша.
Тут они вроде бы помирились, и даже положили вместе рубить дерева. А в самом начале Филипьева поста Тишу Слизня задавило деревом. Слух о том, что дело не так-то просто и что без Ляпуна тут не обошлось, сразу потек по городку. В лицо, однако ж, колдуну никто не говорил ничего, – боялись сглаза. И на рассмотреньи у наместника так и осталось: в погибели сам виноват, не поберегся путем.
Тюха, объясняя Варфоломею событие, ворчал:
– Дак, ково тут, сам! Посуди: эдак-то стоял Тиша, а эдак – Ляпун. Тута дурак не постережется! Стало, прежде подрубил и свалил на ево, так! Сходи сам, глянь. И дерева те не убраны, кажись, по сю пору.
Варфоломей не поленился отыскать дальнюю делянку, где произошло несчастье. Осмотрел роковое дерево, в самом деле не убранное до сих пор. Тут, на месте, все казало яснее ясного. Только со злого умыслу можно было так уронить дерево, не окликнув напарника. Люди Терентия Ртища явно поленились проверить все путем.
Домой Варфоломей возвращался задумчивый. Вечером, в челядне, прямо спросил Тюху, что ж он; получается, все знал, а не повестил о том наместнику?
– Ишь ты, борзый какой! – возразил Тюха, покачав головою. – Ляпун-то, знаешь, колдун, ево и не взять никак! Любой страже глаза отведет, а опосле житья не даст, мне ить из Радонежа бежать придет!
Когда в этот вечер Варфоломей выходил из челядни, сами ноги повели его в конец деревни, а там, по проторенной узкой тропке, к дому Ляпуна, нелюдимо утонувшему в глубоких декабрьских снегах. В сумерках уже смутно отделялась граница леса и неба. Ноги ощупью находили едва заметный человеческий след.
Кобель рванулся на железной цепи, яростно, с хрипом, взвыл, царапая лапами снег, когда Варфоломей, осклизаясь на оледенелых плахах крыльца и тыкаясь в темных сенях, нашаривал рукоять двери.
– Кого черт несет, мать перетак!