Святая Русь | Страница: 198

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Боковым взором отметил Василий давешнего кметя, что толковал с ним на корабле. Тоже скакал обочь, среди негустой дружины. Федор Кошка рысил от него чуть впереди, сидя в седле с такою упоительною небрежностью, какая дается только годами и годами опыта. Данило Феофаныч ехал чуть поотстав и плотно сидел в седле, с заметным трудом сдерживая гнедого могучего жеребца, норовящего вырваться вперед.

– К Тохтамышу? – Почему-то Василий был уверен, что Великий хан примет его тотчас. Однако ехали всего лишь к беглербегу, и, понявши это уже перед воротами дворца, Василий набычился и даже приуныл, и весь прием, слушая цветистые речи на непонятном языке, стоял молча, клоня голову, изредка взглядывая исподлобья, и не вдруг опустился на пестрый ковер, неловко скрестив ноги кренделем… Надо было отведать кумыса, взять руками кусок дымящейся горячей козлятины, пригубить кубок с вином, жевать потом кисловато-сладкую, вяжущую рот, какую-то вяленую восточную овощь. Бояре передавали дары, а Василий с внутренним сожалением провожал взором серебряную узорчатую ковань, струящуюся серо-серебристую броню из мелкоплетеных колец с полированным нагрудником, запечатанные корчаги с вином и медом… Бояре толковали потом, что прием прошел удачно, и беглербег остался доволен, а Василий чувствовал глухую обиду, супился и молчал. И уже вечером, становясь на молитву, поднял не по-детски тяжелые глаза на Федора Кошку:

– А что такое? – Он назвал запомнившееся ему татарское слово. Федор перевел тотчас, посмотрел на княжича внимательно, подумал, решил:

– Завтра толмача пришлю, учи татарскую молвь! Не придет так-то… Как сей день…

Поди, забедно было не вникать в нашу говорю? – Улыбнулся, морщинки лукавые потекли у глаз, и Василий неволею улыбнулся в ответ. По-детски не мог еще печалиться долго, а ночью, засыпая, все твердил запомнившееся татарское слово, поворачивая его так и эдак.

К Тохтамышу на прием попали только в конце недели.

Повелитель степи казался пронзительно молодым. Гладкое лицо с туго натянутою на скулах желтоватою, словно бы смазанною маслом кожею не давало понять, сколько ему лет. Кабы не жены, замершие на своих возвышениях за спиною великого хана, можно бы и вовсе юношею посчитать нынешнего хозяина многострадальной Руси.

Принимал московских бояр Тохтамыш не в кирпичном дворце, а в обширной двухслойной юрте. От горьковатого дыма курений, от пестроты шелков, коврового узорочья и парчи кружилась голова.

– Ты большой сын? – спросил Тохтамыш неожиданно по-русски и, выслушав сказанное ему толмачом на ухо, уточнил вопрос:

– Наследник?

Василий кивнул. По лицу хана прошла, как отблеск костра, едва заметная улыбка.

– Будешь гость! – сказал он, и неясно стало, то ли это приглашение, то ли приказ, и что таится за словом «гость», сказанным по-русски великим ханом?

Одно лишь уразумел Василий, возвращаясь из походного дворца Тохтамышева: что надобно как можно скорее овладеть тут татарскою речью. А бояре его в этот вечер долго сидели, не расходясь, за столом, сумерничали, не зажигая огня, и Данило Феофаныч вздыхал, и вздыхал Федор Кошка, и переговаривали друг с другом почти без слов:

– Чую…

– И я…

– Эко, замыслил!

– У Темерь-Аксака в еговом царстви таково… Всех старших сыновей…

– Гостить тута!

– И нижегородских, вишь, Семена с Кирдяпою собрал, и Борис Кстиныч тоже с сыном!

– То-то, что Михайло нынче Александра привез! Старшего-то, Ивана, дома оставил.

– Умен.

– Не скажи!

– Бают, в восьми тыщах… Дак экую силу серебра не вдруг и собрать!

Княжесьво разорено, дак!

– А ему што! Поход, вишь, замыслил! Куда-то на Хорезм! С Тимуром у их спор…

– Тимур, Темерь-то его и возвел на престол!

– Дак… Как сказать? Того первого и бьют, кто помог! Тут все евонные беки на дыбах ходят! Хорезм, вишь, еще Батыю даден был, под Золотую Орду!

– Нейметце!

Федор Кошка тянется к оловянному кувшину, давит на относик крышки, наливает чары. Данило Феофаныч, вздыхая, берет свою. Они чокаются, отпивают, долго смотрят в глаза один другому.

– Темерь? – вопрошает один.

– А уж боле и некому! – отвечает другой. Оба молча допивают чары.

Там, в далях дальних, за Аральским морем, за разливами песков, где глиняные города и узорные минареты, где непонятно-страшный железный хромец покоряет языки и народы, может, оттуда придет нежданное спасение Руси?

Впрочем, Василию о страхах своих бояре пока не сообщают: не стоит до времени печалить княжича!

Потянулись дни, полные хлопот, пересылок, увертливых полуобещаний и подкупов, перемежаемых выездами на охоту с бешеной скачкою степных двужильных коней, с молнийными падениями ручных соколов на струисто разбегающуюся дичь в высоких, волнуемых ветром травах. И княжич Василий, кусая губы в кровь, старался не отставать от татарских наездников, почти со слезами переживая свое неумение так вот, безумно, скакать верхом в твердом монгольском седле.

Федор Кошка уезжал на Русь и возвращался вновь. Все четче определялась сумма в восемь тыщ серебром, под которую московские бояре чаяли сохранить за Дмитрием ярлык на великое княжение Владимирское.

Василий скакал на коне, пропахший конским потом и полынью, валился вечером в постель, мгновенно засыпая, твердил татарские слова и уже начинал складывать самые простые фразы. (По молодости язык постигал легко, иные выражения схватывая прямо на лету и пока, слава Богу, не скучал по дому: некогда было!) В июле пришло письмо от матери. Евдокия сообщала, что умер дедушка, старый Суздальский князь, Дмитрий Костянтиныч…

«…Похороили твоего деда в Нижнем, в церкви Спаса, которую же сам созидал, на правой руке от родителя своего, а твоего прадеда, Костянтина Василича. А еще матерь твоя, государыня великая княгиня, хочет сказать, что соскучала по своему дитю (Евдокия письмо диктовала, писал, видимо, кто-то из духовных, и Василий, сопя, медленно разбирал витиеватые строки, явно включенные писцом в простую и задушевную речь матери) и шлет тебе поминки: чистую лопотинку исподнюю, льняную, что сама шила, рубашечки и порты, образок, Спасов лик, и пряников медовых печатных да киевского варенья, что матерь твоя пекла и стряпала, дабы милому дитю в далекой Орде память была о доме родимом…»

Василий грыз пряник, засохший так, что и зубы скользили по нему, смахивая невзначай набегавшие слезы, и впервые с отчаянием и тоской думал о доме. Таким его и застал Данило Феофаныч, неслышно подступивший сзади и, глянув на грамотку, тотчас понявший состояние княжича.

– Не сумуй! По осени воротим и к дому! – Высказав, помолчал, прибавил: