Васька отемнел ликом.
– Не ведаю, Иван! Служба, вишь! Десяток кметей под началом ноне! – Бегло усмехнул собственной выхвале.
– И не тянет?
– А! Не спрашивай! Не ведаю теперя, коли вернусь, чем и заняться на родине! Ото всего отвычен!
– Как чем? В дружину княжую возьмут! Да и толмачить можешь! Разве што… Женку-то не завел?
– Да нет… Не стоит… Ну, а ты? Женат?
– Сын! Иваном назвали!
– А здесь?
– С княжичем, не знай, то ли в дружине, то ли в хлопотах…
Оба жадно оглядывали друг друга, отмечая следы мужества и уже начинающейся, у Васьки, заматерелости в морщи лица, в твердо сжатых подсушенных губах…
– Ну, прощай! Недосуг мне! – первым решился оборвать Васька. – Сотник ждет! Буду жив, беспременно заеду к тебе на княжий двор!
– Заезжай…
И вновь они, не выдержав оба, кинулись в объятия друг другу, до боли тиская плечи, чуя мокрую непрошеную влагу на лицах. Слов уже не было.
Васька первым взлетел в седло.
– Прощай! Жду! – прокричал Иван ему вслед. Васька – слышал ли, нет, – приобернулся на рыси, взмахнув рукою с зажатою в ней ременною плетью, не то проститься, не то подогнать коня. Так и ушел вторично, показавшись на малый миг, ушел походом на Хорезм и уже не возвернулся назад, когда возвращались усталые и потрепанные Тохтамышевы рати. Убили? Увели в полон?
Услали куда в иное место? Некого было и спросить о том! Все ж и на этот раз чуялось Ивану, что Васька по-прежнему жив, не погинул в степи.
С княжичем отношения, как ни старался Иван, так и не устанавливались, и к осени, познав тщету своих усилий, Иван начал понемногу отдаляться от Василия. Не лез на очи юному наследнику московского стола, не заходил в горницы, когда можно было не заходить, да и думы о Ваське долили. Казнил себя, что не остановил, не удержал, не уговорил… А можно бы и на Русь отослать украдом! Купцы нашлись знакомые, коломенчане, уговорить, дак взяли бы с собой!
С Руси наезжали бояре, толковали о восьми тыщах, обещанных, да все еще не собранных Дмитрием, вздыхали, взглядывая на княжича. Возлюбленник Великого князя Федор Свибл уговаривал через гонцов повременить, дождать, когда соберут выкуп. По слухам, тяжкою данью нынче обложили всех, с каждой деревни брали серебром по полтине, а кто баял, что и по рублю, а все еще не хватало…
В ожиданиях, спорах, вспышках взаимной ненависти от истомы полонной проходила зима. Иван порою завидовал княжичу: не приходило тому, леденя руки на ветру, в сырой сряде рубить закостеневший плавник, не приходило опускать длани в теплые внутренности только что зарезанной овцы, лишь бы отогреть немеющие персты, не дубела на нем облитая выплесками из водоноса суконная сряда… А порою думал, что ему, Ивану, за непрестанными трудами и легче, переноснее дается неволя ордынская, чем княжичу, запертому в четырех стенах и только за чтением псалтири да часослова отодвигавшего от себя отчаяние невольного плена…
Василию помогали княжеские охоты. Бешеная скачка коней, проносящиеся в снежном тумане тени сайгаков, режущий уши свист, лицо, обожженное ледяным ветром, предсмертно взмывающая на дыбы, затягивая аркан на шее, добыча. Так и не научился просто, по-татарски, перерезать горло жертве, сцеживая густеющую кровь. Каждый раз приходило делать над собой усилие.
Резал, прикрывая очи, дабы не видеть устремленных на него страдающих глаз, и каждый раз от усилия – комок в горле, вот-вот стошнит!
На охоты приходило ездить как на приемы, отказаться было нельзя. И, дичась, кивая издали, здоровался с соперниками: Сашей, сыном Тверского князя, с заматеревшими двоюродными нижегородскими дядьями, Семеном и Васильем Кирдяпой. Последнего ненавидел особенно и по-глупому, сам понимал! За то только, что не всегда отвечал Кирдяпа на кивок московского мальчишки. Возносился, а чем? За предательство, за лесть под Москвой, помогшие сдаче города, что получили они с Семеном? Сами сидят тут, и Нижний отдан Борису Кстинычу, а вовсе не им!
Подходила весна с новыми надеждами, с неясным томлением, с высокими, промытыми голубеющею синью небесами, со щедрым солнцем, съедающим снега, со щедро расцвеченной степью. Караваны птиц, тянущие к плавням, белый битый лед на синей воде Волги, грозно выступающей из берегов, и… так опять потянуло на родину!
Василий чуял в себе глухие перемены плоти, из дитяти превращался в юношу. Подолгу замирал, привставая в седле, слушая шумы и шорохи, обоняя пахучий ветер. Начали тревожить безразличные до того веселые женки в монистах, с насурмленными бровями. Он вытянулся за зиму. У старого зипуна домашнего пришлось надставлять рукава. Сам иногда разглядывал свои ставшие большими красные от ветра руки. Рос. По-татарски он уже говорил свободно.
И, не без страха, решался теперь заговаривать с Тохтамышем, на приемах, на его родном языке.
Тохтамыш улыбался одобрительно, узил глаза. «Ты мне люб! – говорил. – Живи у меня! Найду невесту тебе, князь!»
И неведомо было: взаболь бает али насмешничает над Василием?
Отшумели крыльями птичьи стада. Лебединые и гусиные караваны улетели на Север. Отцветала степь. Из Руси доходили смутные вести о нятье в Киеве владыки Дионисия, что шел на митрополию на Москву после поставленья в Царьграде, о спорах отца с Великим Новгородом. Приходили материны письма, всегда с немудреными поминками, повергавшие Василия в приступы звериной тоски по дому. Временем отвлекла и увлекла княжича первая чувственная любовь, которую устроили Василию по почину Александра Минича. Перед тем Александр долго спорил с Данилой, уговаривая старика допустить грех ради истомы телесной.
– Так-то оженить надобно! Вишь, и батюшко оженился четырнадцати летов, да где ж тута, в Орде.
В конце концов Василия определили спать в особую горенку, приставивши к нему круглорожую девку из холопок, и по юному смущению Василия, и по гордой поступи девушки, что бегала, выставивши груди и независимо задирая нос, Иван понял, что приобщение княжича ко взрослой жизни совершилось.
Впрочем, и это не сблизило его с Василием. Все реже раздавался требовательный оклик княжича: «Кметь!» – за которым приходило исполнять ту ли, иную просьбу али причуду Василия. Даже и дворовые перестали дразнить его, спрашивая: «Не зовут?» Иван «тянул лямку», как тянут ее бурлаки, ведущие груженые мокшаны вверх по Волге, тянул, перемогаясь, как и все, и не видя просвета в затянувшейся ордынской истоме. Двоюродный брат так и не воротился в Сарай, хотя Тохтамышевы беки и выкупали по весне свой полон, и к концу второго лета Иван вовсе перестал ждать Васькина возвращения…
…Сухо шелестят желтые выгоревшие травы. Дует ветер. Идет время, дни, месяцы, годы, века. И жить здесь можно только так, как живут степняки, не ведая времени, не считая ни лет, ни дней, сбивая кумыс, обугливая на вертеле баранину да неутомимо соревнуясь в скачках на празднике байрам, когда степные богатуры несутся опрометью, перекидывая через седло живую тушу блеющего барана, сшибаются конями, летят в пыль истоптанных, сухих трав, а их степные женки и девки, разгораясь лицом, следят за соперниками и гортанными криками и плеском ладоней приветствуют победителя. А то воины начинают плясать, ставши в круг и положивши руки друг другу на плечи: борются, обнажив масляные от пота торсы, кидая противника через себя, стреляют из луков, ловят и объезжают коней…