– При крепком… – начал было опять Владимир Андреич.
– А надо – при всяком! В веках! И я, и ты – смертны! Надо, штобы само так и шло! Спроси, сам прошай кого хошь! Всяк из думцев скажет тебе то же самое! А допусти, попусти, поваду дай – и почнут копать один под другого, яко бояре твои старейшие! А не станет согласия в боярах – дак словно норовистые кони без кнута все постромки порвут, так и они! Государство на куски порешат, разнесут на части, и все старанья отцов и дедов наших – прахом! И вся пролитая кровь – даром! Дуром! А там, ежели не поганая Литва нагрянет, дак татарин любой сапогом наступит – и задавят Святую Русь!
И слово, кажется, было найдено наконец: Святая Русь! Не Золотая, как в прежние века, а святая, и битая, и раздираемая усобицами, но живая и упорно готовая к жертвенности, к тому, чтобы «душу свою отдати за други своя».
Пили мед. Дмитрий опять наливал. Вошла Евдокия, понявши, что новой ссоры не будет и можно ей приветить гостя. Повела только рукою – явилась тонко нарезанная севрюжина, рыжики, тертая редька в меду. Расставляя тарели, пододвигая то и другое деверю, Евдокия незаботно расспрашивала о Елене: как та родами да хорош ли младень?
Владимир Андреич глядел на ее вздетый живот, на всю ее широкую, приятную, бело-румяную стать счастливой жены и матери и отмякал душою. Все было по-прежнему, все как всегда, и только вот… Уже не брату своему Дмитрию, а сыну того, малопонятному и не очень близкому Василию, мальчишке, должен был он теперь стать «молодшим братом», что, как ни уговаривал он сам себя, и долило, и жгло. И мелкие мысли не оставляли: что скажет он, воротясь, Елене, что – старейшему боярину Тимофею, который уговаривал его намедни собирать рать. Не понимает дурень, что не собрать ему ратных противу Дмитрия, не пойдут! Да и… Сам бы уважать не стал, коли б пошли… Опустил очи, скрыв ресницами предательский блеск. Слеза, одинокая, мужская, скатилась по щеке, тяжело упав в серебряную чару…
Будет ли ему с Василием хотя изредка так вот, как с двоюродным братом, чтобы на равных сидеть за столом и пить ли, молчать ли, гневаясь, но всею душой, кожей, всем нутряным чутьем ощущать друг друга и понимать, что они оба – одно и одна у них неотрывная от Руси Великой судьба?!
Он долго тыкал двоезубою вилкой ускользающий округло-масляный рыжик, стараясь скрыть от брата и Евдокии слезы, текущие по щекам.
Потом был Пимен, притиснутым ликом своим и бегающими глазками испуганно взглядывающий то на великого князя, то на него, Владимира… «Отец митрополит» явно боялся своего «сына» – великого князя. Тяжелое напрестольное Евангелие, крест, бояре, набившиеся в горницу, отчего в тесной келье Митиной сразу стало и жарко, и душно. Потом долго читали статьи, начинавшиеся с того, что Владимиру Андреичу предлагалось иметь Дмитрия Иваныча отцом, княжича Василья – старейшим братом, княжича Юрия – братом, прочих же сыновей Дмитрия – молодшими. Перечислялись жеребьи (Владимиру Андреичу принадлежала во всем, в данях и мыте, треть Москвы). Перечислялись вновь его волости: Городец, данный ему вместо отбитой Олегом Лопасни, Лужа и Боровск, части удела княгини Ульянии и прочая, и прочая… Порядок подъезда даньщиков по волостям – вместе с великокняжескими. Дмитрий дарил Владимиру, ради замирения, Козлов Брод. Татарская дань (ежели Бог избавит от Орды!) также отходила по третям Владимиру и Дмитрию с Василием. «А которые слуги к дворскому, а черные люди к становщику, тех в службу не принимати, а блюсти нам их заедино, а земель ихних не купити».
Дьяк читал твердым, повелительным голосом, красиво выговаривая слова, то возвышая, то понижая голос; и о взаимных судах, кому кого ведати, и о куплях, и о переходах бояр и вольных слуг, и о ратной поре – кому и с кем всести на конь, и о спорах боярских, кои решать должно у митрополита, а в его отсутстие «кого ся изберут»…
Владимир Андреич слушал все это, вникал, кивая головой, а сам думал о том, что слова, даже записанные на пергамен и утвержденные духовною властью, не значат ничего, их можно нарушить в любой миг, а значит… А значат те тайные и не выразимые словом чувства и отношения, которые есть (невзирая на все обиды!) меж ним и Дмитрием и которых нет (нет, невзирая на грамоту сию!) меж ним и Василием Дмитричем, коему он уступил сейчас будущее своих детей и внуков.
Жили два брата, два Лазаря: Один братец – богатый Лазарь, А другой братец – убогий Лазарь. Пришел убогий к брату своему: «Братец ты, братец, богатый Лазарь! Напой, накорми, на путь проводи!» Выговорил богатый: «Отойди прочь, Скверный, отойди прочь от меня! Есть дружья-братья получше тебя: Князья, княгины – те дружья мои, Богатые купчи – те братья мои». Вывел богатый брата своего, На чистое на поле выпроваживал. Науськал богатый тридцать кобелей, Стали убогого рвать и терзать. Взмолился убогий самому Христу: «Сошли мне, Господи, грозных ангелов, Грозных ангелов двух немилостливых! Вынимайте душу от белого тела!» Услышал Господь молитву его: Сослал ему Господь легких ангелов, Легких ангелов, двух архангелов: Изымали душеньку со радостью, Кладывали душеньку на золоту мису, Проносили душу самому Христу. Как бросило богатого о сыру землю, Не узнал богатый ни дому, ни детей, Ни дому, ни детей, ни жены своей. Взмолился богатый самому Христу: «Сошли мне, Господи, легких ангелов, Легких ангелов, двух архангелов, Вынимайте душу от белого тела!» Не слушал Господь молитвы его: Сослал ему Господь грозных ангелов, Грозных ангелов двух немилостливых. Вынимали душу не со радостью, Кладывали душеньку на вострое копье, Проносили душу во огненну реку, Во огненну реку, во кипучу во смолу. Увидал богатый брата своего: «Братец ты, братец, убогий Лазарь! Омочи-ка, братец, безымянный перст в окиян-море, Помажь-ка, братец, печальные уста!» Отвечал убогий брату своему: «Братец ты, братец, богатый Лазарь! Как жили мы были на вольном на свету, Не знали мы, братец, никакого греха: Брат брата братцем не назывывали, Голодного не накармливали, Жаждущего не напаивали, Голого не одёвывали, Босого не обувывали, Красную девицу из стыда не вывели, Колодников-тюремщиков не навещивали, Убогого в путь-дорожку не проваживали. Теперь воля не моя, воля Господа, Воля Господа, Царя Небесного».
Слепец, сидя на паперти храма и подняв к небу незрячие очеса, перебирал струны гудка. Скоромных песен в пост не поют, и потому по всей Москве в эти дни слышнее стали голоса калик перехожих, лирников. Иван Федоров, выходя из церкви, приостановился и дослушал до конца старинный назидательный сказ. Крякнув, щедро оделил певца.
Мороз отдал, и небо было промыто-синим, и уже вовсю журчали ручьи, и тонкий пар заволакивал ждущие весеннего освобождения поля. На Москве-реке уже разобрали зимний мост и уже тронулись с тихим шорохом серо-голубые льдины, отрезая Заречье от тутошнего берега. На льду Неглинной вода стояла озерами, готовясь бурно помчаться во вспухающую весенним половодьем Москву. «Братец ты, братец, богатый Лазарь…» Вот и мать привечает странников и убогих, а все одно: редко кто посчитает наделе братом своим убогого странника!
Подымаясь в гору к своему терему, Иван остаялся вновь. Маленький мальчик на тоненьких ножках, чем-то напоминавший ему Ванюшу, хлюпая носом, возился в луже, сооружая из талого снега плотину для уличного ручья.