– Чего ето у тя? – спросил Иван добрым голосом. – Никак, корабли пущать надумал?
Малыш поглядел на взрослого дядю недоверчиво. Ничего не отвечая, дернул плечом, упрямо склонил голову, не мешай, мол! И Иван, бледно усмехнувши, побрел дальше. Сын, верно, сейчас тоже что-нито мастерит с Лутониной ребятнею, возится в лужах и думать не думает о родителе своем!
Он вновь остаялся, не чуя мокрых ног, слушая непрерывное журчание воды, вдыхая влажный ветер из Заречья со всеми запахами пробуждения – сырой земли и талого навоза, острого запаха хвои из заречных боров. Снег таял на глазах, обнажая щепу, гниль, прошлогоднюю рыжую траву… Пахло кладбищем, и, когда наносило заречною свежестью, такая сумасшедшая вдруг подымалась тоска и тяга куда-то в небесную синеву, в дали дальние, в степи, в чужие неведомые города…
Барашки-облака стадами наплывают на промытую небесную твердь. Уже где-то там, за Коломной, на Оке, на Волге с гулом и треском, подобным огненным ударам тюфяков, лопается лед, вода громоздит и рушит ледяные заворы, прет, подтапливая берега; купцы уже смолят свои лодьи и учаны, и везде пахнет талым снегом, землею, весеннею радостью пробуждения. Овраги полны воды, а над крутящейся темною влагой повисли, словно золотые пушистые цыплята, мохнатые шарики цветущей вербы. Солнце сквозь зипун грело ему спину, и ни о чем не хотелось думать! И думалось – обо всем…
Нога за ногу побрел к себе. Без Маши и без маленького Ванятки в доме стало тихо и скучно, словно все длились и длились бесконечные похороны. Непутем припомнилась давешняя нижегородская жонка-вдова, и сам испугался Иван, что столь скоро предает Машину память, потщился отогнать от себя греховное видение…
Мать встретила, поджимая губы. То ли она сердилась на него за Машину смерть? Не понять было. Он поснедал молча, не подымая глаз, рассеянно глянул на комочек живой плоти в руках у кормилицы. Все не мог привыкнуть еще к этому новому сыну, при рождении погубившему свою мать. Дева Феврония! А сам бы он хотел так: умереть вместе с нею? Нет, о смерти не думалось в эти весенние дни!
Мать, дождав, когда Иван выхлебал щи, повестила будничным голосом, что приезжали от владыки, зовут к самому Пимену.
– Велели не стряпая! Да я уж помыслила: пущай поснедает в спокое, потом и скажу!
Иван молча наклонил голову, еще посидел, полузакрывши глаза, решительно встал, тряхнул кудрями. Опять за кормами пошлет, подумалось, мало ему, псу!
Дело, однако, на сей раз было гораздо сложнее.
На днях Пимена вызывал сам великий князь, прослышавший про нестроения в митрополии.
– Што? – вопросил, глядя сердито тяжелыми, в отечных мешках, глазами.
– Киприан опять ладит на Владимирский стол? Ксендзы одолели, поди?
Пимен начал бормотать о том, что все епископы как один… Со времен своего заточения в Чухломе Пимен страшился князя панически, и каждый раз, являясь к нему на очи, сожидал очередной опалы.
– Пущай Федор свое говорит! – прервал его Дмитрий, не дослушав. – А ты не езди! Не велю! Вот и весь мой сказ!
Князь не велел! Но князь был вельми болен, и безопаснее было (тем паче что фряги обещали помочь), безопаснее казалось съездить, одарить, подкупить и добиться от нового патриарха Антония подтверждения своих прав… А Киприан пущай сидит на литовских епархиях! Чей князь, того и вера в конце-то концов!
Вечером того дня, когда великий князь воспретил ему ехать в Царьград, Пимен сидел в келье митрополичьих хором со своим наперсником Гервасием, изливая тому скопившийся гнев, страх и раздражение на всех и вся в государстве Московском.
– Чем я им не люб? Бают, корыстолюбив? А кто не корыстолюбив! Мужик любой – и тот мыслит как-нито побогатеть. В голодный год хлеб дешево николи не продаст! Да любая баба без парчовой головки не живет! В церкву сойдут – одна перед другой величаются! Купец, гость торговый, всю жисть суетится, ездит, покою ему нет! В Орду, в Кафу, в Галич, к свеям, на север, за Камень, за мягкой рухлядью… Уж и хоромы с-под вырези, и сундуки от добра трещат, а все мало ему, все мало! А боярин? Ему подавай скарлатный зипун, саблю, из аравитской земли привезенную, коня-аргамака… Возок и тот на серебре! Вечером бахари слух услаждают, рабыни пятки чешут! Выедет – дак дюжину коней запряжет! Князек иной до того на роскошествы протратится, что и на помин души нечего оставить! Все думают о себе и паки о себе! Нищий, юрод – и те о себе думают! Все хороши!.. Алексием покойным глаза мне колют, мол, он думал о земле, о языке русском в первую, мол, голову… А о себе не думал?! Помирал ведь, а ни Киприана, ни Митяя не принял в наследники себе! Али чаял бессмертным быти? Гордость сатанинская! Сергий, игумен, почему не взялся? Сан-де отверг! Да не выдержать ему было бы муки сей! Опосле лесной-то тишины да воздухов благоухания!
Федор, смрадный пакостник, всех подговорил, а небось не придет, не скажет: недостоин есмь! Мол, отрекаюсь от ростовской епархии, изберите другого! Не-е-ет! Вырвал у меня кафедру ту! Выпросил! Я его ставил, я! Я его и уничтожу! Греков – куплю! Кто тамо новый-старый, ведомы мне они все! На приносе живут! Их всех за пенязи купить мочно! Гляди, за милостыней – дак к нам, на Русь! Даве митрополит Феогност Трапезоньской приходил… Мало получил серебра? И соболями дарили! А я намекну: не будет, мол, вам милостыни! А, Гервасий? Намекну? Восчувствуют? А? Что молчишь? Поди, и ты противу меня?
В келье от распиравшей Пимена злобы, от многого свечного горения, от наглухо заткнутых на зиму слюдяных окон становило трудно дышать. Лоб Пимена был в испарине. Гервасий молча, со страхом глядел на своего господина, опасаясь, что гнев владыки, как и случалось уже почасту, нерассудливо падет на него, Гервасия.
Но Пимен, посверкав, угасал. Набрякшее притиснутое лицо, налитое бурой кровью, становило темнее, потухали глаза. Помолчав, изронил с болью:
– Нет, надобно ехать! Князь не велит, дак и князь-то вельми недужен, а коли… Не дай Бог… Василий-от со свету меня сживет с Киприаном своим!
Тут вот он и надумал созвать Ивана Федорова, чтобы поручить тому отай готовить поминки и справу в далекий константинопольский поход. Иван сперва не понял даже, не оценил ни выпавшей ему чести, ни меры ответственности, не подумал о том, что решением Пимена будет недоволен великий князь. Впрочем, о воспрещении Дмитрия Пимену он еще и не ведал. И лишь спустя время его вдруг охватила бурная радость: узреть Царьград! Маша… Маша была бы рада за него! Короткой горечью просквозило, что не сможет уже рассказать ей, повестить о своей нежданной удаче. Вихрем, разбрызгивая грязь и снег, проскакал мимо Кремника, по шатким мосткам через Неглинную промчался, почти не умеряя бешеный скок. Государыня-мать, недовольно глядючи в сияющее лицо сына, несколько остудила его радость:
– В деревню съезди сперва, Лутоне расскажи! Да и не люб мне Пимен твой… Пакости не стало б дорогою! (И как в воду глядела мать!) Ну что ж… Служба есть служба, от дела бегать не след! – заключила она, вздыхая. Остановила светлый обрезанный взор на взрослом, но все еще таком юном сыне своем, подумала: «Весь в Никиту!» – сказала: – Езжай! За домом, за сыном – пригляжу, в силах пока!