Святая Русь | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А на дворе, на слепительно-ярком снегу, звучат топоры, и будущий зять, разгибаясь, говорит Ивану:

– Назавтра с братьями придем, четверыма, да холопа возьму! Живо тебе и амбар дорубим, и хлева свершим!

И у Ивана тают в сердце последние капли обиды на похитителя сестры. В конце концов, всем девкам надобе выходить замуж, а Семен – славный мужик!

Назавтра с заранья во дворе стучат топоры, и сябер завистливо смотрит по-за тынами, как растет Иваново хоромное строение. В душе надея была, хоть и уступил землю, что вдова с сыном не одюжат, придут с поклоном, и хоть тут он сумеет себе кусок понравившейся соседской земли вырвать! Нет!

Рубят! Мужиков назвал, да не простых, послужильцы, вишь, кажный при сабле, и не поспоришь с има! Вздыхая и почесывая в затылке, уходит к себе. В сердцах громко хлопает дверью.

Стучат топоры, а в хоромах Любава заводит высоким голосом обрядовый плач, девки вторят ей:


Охо-хонюшки!

Как в севодняшной божий день,

Да во теперешной святой час,

Да из перевалушки темныя,

Да не из тучи-то грозныя,

Да ишче не громы те грянули,

Да как мои-то ведь корминицы,

Да по рукам-то ударили!

Моя родимая матушка,

Да пожалей меня, мамушка,

Да старопрежней-то жалостью!

Как ростила да холила

Ты свое-то чадо милое!

Отдаешь меня, мамушка,

Ты чужому чуженину!

Я пойду-то на буевце,

Упаду ничью на землю!

Ты откройсе, гробова доска,

Отмахнись, покрывалушко,

Ты родимой мой татушко,

Ты восстань на резвы ноги,

Пожалей чадо милое,

Ты свою-то кровинушку!

Как твое-то чадо милое,

Отдают чужу чуженину,

Увезут в дальню сторону!


– Ну, завели девки! – крутит головою Семен, яро врубаясь в брызжущий желтыми, точно масло, щепками сосновый ствол. – Теперя им на неделю вытья!

Стучат топоры. Причитает Любава, девки подголашивают ей, и первые глядельщики останавливают у ворот:

– Гляди-ко! У Федоровых свадьба! Дочерь никак отдают!

Глава 17

Спокойно умереть Алексию так и не дали. Теряющий силы старый человек, не давши согласия назначить Митяя восприемником своим, в конце концов «умолен быв и принужден», как гласил летописец, сказал:

– Аз не доволен благословити его, но оже дасть ему Бог и святая Богородица и преосвященный патриарх и вселенский собор.

Ничего большего Дмитрий так и не добился от Алексия. Поставленье Митяя, таким образом, отлагалось до соборного решения Константинопольской патриархии.

Слухи ползли, что умирающий Алексий передал свой перстень и посох Михаилу-Митяю, тем самым все-таки, благословивши князева возлюбленника.

Многие верили. Москва глухо роптала. На митрополичьем дворе ежеден собирались толпы народа. У дверей владычного покоя караулили виднейшие игумены и архимандриты московских и переяславских монастырей, свирепо или укоризненно поглядывая друг на друга.

Леонтий, упорно не отходивший от постели Алексия, все с большим и большим трудом проникал во владычный покой. Здесь была тишина, особенно пронзительная после ропота, броженья и гула, окружавших дворец.

– Ты, Леонтий? – спрашивал хрипло умирающий, с трудом подымая усталые веки и сперва мутно, потом все яснее и яснее вглядываясь в лик предстоящего.

– Грамоту… написал?

Леонтий пригибается к ложу, ловит тихие слова:

– Грамоту… Киприану… пошли… Пусть объединит… Ольгерд умер… в Литве пря, одолевают католики… Киприан… должен… будет… сесть на Москве! – Каждое слово давалось Алексию с трудом, но разум не изменил старому митрополиту и ныне:

– Напиши… оже будет решено патриархией… и я… благословляю его!

Он и теперь, умирая, заботил себя одним: устроеньем церковным, которое ныне уже Киприан неволею должен будет сохранить, объединивши православных Литвы и Руси. А Митяй, и не желая того, разрушит, отдав литовскую часть митрополии под власть католического Рима.

Горячая волна ужаса, восхищенья и скорби обливала сердце Леонтия, когда он писал и перебеливал дорогую секретную грамоту, которую он еще должен будет укромно вынести и тайно ото всех переслать Киприану.

Почему они все не догадывают о сем, а он единый знает?! И знает наперед, что должно для блага Руси? Или потому, что уже перешел за грань земной судьбы и видит отверстое потустороннему взору?

Леонтий и сам теперь жил как бы в двух мирах, напряженно провожая последние часы земного пути владыки, после чего шумное сборище окрест, и ряды иерархов за порогом, и московская кутерьма казались нелепою и пустой морокой, тяжелым болезненным сном, в котором безлепо совершаются непонятные здравому уму поступки: так, после очередного нахожденья князя с боярами исчезает святительский посох. И Леонтий, следя редкое дыхание владыки, думает о том, сколь суетны и мелки они все перед величием этой смерти, сколь не в подъем тому же Митяю наследство Алексия, тот крест, который нес он, не сгибаясь, на раменах своих все эти долгие годы.

– Ты здесь, Леонтий?

– Да, владыка!

– Грамоту отослал?

– Да!

– Завтра, на заре, я умру. Не отходи более от меня! – И, много позже, тихо:

– Господи! Ты веси тяжесть прегрешений моих! Смилуйся надо мною!

Дыхание владыки все тише и тише. Леонтий вздрагивает – нет, жив! На заре… Надобно распорядить, дабы владыку вовремя причастили и соборовали.

«Святые мои ангелы, предстаньте судищу Христову! Колене своя мыслении преклоньше, плачевне возопийте Ему: „Помилуй, творче всех, дело рук твоих, Блаже, и не отрини его!“»

Алексий, как и сказал, умер на заре 12 февраля 1378 года.

Глава 18

Бывает, именно в начале февраля (недаром он и бокогрей, и сечень), один день, когда мягкая зимняя сиреневая пелена небес вдруг исчезает, словно бы смытая древним Стрибогом. И будут потом и ненастья, и бури, и снегопады, и лютый холод, и сумасшедшие ледяные ветра, – но это будет уже весенний холод, и весенний ветер, и весенняя непогодь, и в серых, сизых и синих тучах, в громадах облачных гор, в хмуром сумраке будет мятежный непокой, зов и печаль, разбитость надежд и ожидание чуда, но уже никогда, ни разу, не проглянет сиреневой зимней успокоенности… До новой зимы, до нового того, тайного, зимнего дня, когда ляжет на поля и леса опять и вновь сиреневое зимнее солнце.