В те времена, когда я изучал медицину, повсюду главенствовали военные; нужно было носить по крайней мере полковничьи эполеты, чтобы нравиться женщинам. Чем был для света бедный студент? Ничем. Живя в чаду пылких страстей, не находя им исхода, встречая денежные затруднения на каждом шагу, при каждой попытке осуществить свои желания; считая, что дорогой науки и славы нескоро придешь к вожделенным радостям; не зная, следовать ли внутреннему голосу целомудрия или дурным примерам, видя, как легко предаваться беспутству в злачных местах и как трудно попасть в порядочное общество, я влачил печальные дни, во власти темных страстей, томясь праздностью, которая мертвит душу, и унынием, то и дело сменявшимся порывистой восторженностью. Наконец эта смутная пора привела к развязке, такой обычной в жизни молодых людей. Мне всегда казалось, что подло нарушать чужое семейное счастье, к тому же я так непосредственно выражаю свои чувства, что совсем не умею лукавить; поэтому-то я просто физически не мог бы жить в постоянной лжи. Мимолетные радости меня не соблазняют, я хочу наслаждаться счастьем не спеша! Я неспособен был предаваться пороку, но я устал от одиночества после стольких бесплодных попыток проникнуть в высший свет, где, быть может, встретил бы женщину, которая заботливо предостерегала бы меня от всяческих ловушек, учила бы изысканным манерам, давала бы советы, не уязвляя моего самолюбия, и ввела бы меня в те круги, где я завязал бы знакомства, полезные для моего будущего. Я совсем отчаялся, и меня, пожалуй, соблазнило бы в ту пору самое опасное любовное приключение, но мне не везло даже тут. Я по неопытности не мог найти исход своим кипучим страстям. Наконец, сударь, я завел связь, сначала тайную, с девушкой, благосклонности которой я упорно домогался, пока она не соединила свою судьбу с моей. Эта юная девушка из порядочной, но небогатой семьи бросила ради меня свой скромный дом и бесстрашно доверила мне свое будущее, чистосердечно веря, что оно будет прекрасным. Лучшим залогом казалось ей то, что я небогат. С этой минуты буря, волновавшая мое сердце, сумасбродства, честолюбие — все потонуло в счастье, в том счастье, которое захватывает молодого человека, не ведающего нравов света, ни принятых там правил приличия, ни силы предрассудков; в безоблачном счастье, какое бывает в детстве, ибо первая любовь — это второе детство, озаряющее наше существование, полное забот и труда. Есть люди, которые сразу постигают, что такое жизнь, выносят о ней правильное суждение, присматриваются к людским ошибкам, чтобы извлечь из них выгоду, к законам общества, чтобы обернуть их себе на пользу, и которые знают всему цену. Принято считать, что эти холодные люди мудры. Но другие, бедные поэты, люди нервические, чувствуют слишком живо и зачастую оступаются; к их числу принадлежал и я. Впрочем, моя первая привязанность вначале не была настоящей любовью, я повиновался инстинкту, а не сердцу. Я принес бедную девушку себе в жертву, но находил немало доводов в свое оправдание, убеждая себя, что ничего дурного я не делаю. Она же была олицетворением преданности — ангельское сердце, светлый ум, прекрасная душа. Она всегда давала мне разумные советы. Сначала ее любовь укрепила во мне мужество, затем моя подруга ласково принудила меня вновь взяться за учение, веря в меня, предсказывая мне успех, славу, богатство. В наши дни медицина соприкасается со всеми науками, хотя врачу нелегко добиться славы, зато вознагражден он будет с лихвой. Слава в Париже всегда приносит богатство. Добрая моя подруга самоотверженно делила со мной все превратности жизни, и при ее бережливости, несмотря на скромные наши средства, мы могли себе позволить кое-какое баловство. У нас оказалось больше денег для удовлетворения моих прихотей, когда мы зажили вдвоем, нежели в те дни, когда я жил один. Это была, сударь, самая чудесная пора моей жизни. Занимался я с жаром, у меня была цель, меня поощряли, я рассказывал о своих мыслях и делах женщине, которая внушила мне чувство любви и, главное, глубокого уважения своим благоразумием, проявляя его в тех условиях, когда, казалось бы, благоразумие невозможно. Все это так, сударь, но дни мои проходили однообразной чередой. Нет в мире ничего восхитительнее тихого, спокойного счастья, но, лишь испытав сердечные бури, научишься его ценить. Как сладостно не чувствовать жизненных тягот, обмениваться сокровенными мыслями и всегда быть понятым! Мне, человеку страстному, лелеявшему честолюбивые планы, человеку, которому надоело плестись за славой, ибо она идет слишком медленной поступью, — такое счастье вскоре приелось. Мной снова овладели прежние мечтания. Я жаждал насладиться всем, что дает богатство, и молил о нем во имя любви. Когда, бывало, по вечерам я впадал в угрюмую задумчивость, рисуя себе несбыточные картины роскошной жизни, ласковый голос окликал меня, и я откровенно признавался в своих грезах. Конечно, я терзал кроткую подругу, посвятившую себя моему счастью. Ведь больше всего ее удручало, что она не в силах выполнить мои прихоти. О, сударь, как велика женская самоотверженность!
В этом восклицании чувствовалась затаенная горечь, Бенаси на мгновенье задумался, офицер же не нарушал его молчания.
— Так вот, сударь, — продолжал доктор, — событие, которое должно было, казалось, упрочить наш союз, разрушило его и явилось первопричиною всех моих бед. Скончался мой отец, оставив мне крупное состояние; чтобы уладить дела по наследству, мне пришлось на несколько месяцев уехать в Лангедок; я отправился туда один. Я вновь обрел свободу. Любое обязательство, даже самое приятное, тягостно в молодости. Надобно накопить жизненный опыт, чтобы признать необходимость долга и труда. Меня, пылкого уроженца Лангедока, радовало, что я могу уйти из дома и возвратиться, когда мне вздумается, что даже добровольно я не отдаю никому отчета в своих поступках. Хотя я и не совсем забыл о тех узах, которыми связал себя, но все отвлекало меня от прошлого, и воспоминания незаметно рассеялись. Не без раздражения думал я о том, что придется связать себя снова, затем стал задаваться вопросом, нужно ли это. А тем временем я все получал и получал письма, проникнутые искренней любовью, но ведь в двадцать два года человек воображает, что все женщины существа любящие; он еще не умеет отличать сердечную привязанность от страсти; он принимает за любовь все, что дает ему плотские радости, и в начале жизни ему кажется, что они-то и есть главное; лишь позже, лучше узнав жизнь и людей, я понял, сколько истинного благородства было в ее письмах, в которых она говорила о своей любви, но не о себе, радовалась за меня, что я разбогател, ничего не желала для себя и не помышляла даже, что я могу измениться, ибо чувствовала, что она сама измениться не в состоянии. Но я весь ушел в честолюбивые расчеты и собирался зажить по-богатому, занять положение в свете, вступить в блестящий брак. Я не прочь был холодно, по-фатовски сказать: «Однако и любит же она меня!» А сам уже ломал себе голову над тем, как бы отделаться от нее. Так вот ломаешь себе голову, стыдишься самого себя, доходишь до жестокости, наносишь своей жертве раны и, чтобы не краснеть перед ней, убиваешь ее. Когда я размышляю о тех днях печальных заблуждений, передо мною раскрываются многие бездны нашего сердца. Да, поверьте мне, сударь, лучше всех познают пороки и добродетели человеческой природы те люди, которые хорошо изучили их на себе. Наша совесть — отправная точка. Мы всегда подходим к людям со своей меркой, не думая о том, с какой меркой люди подходят к нам. Я вернулся в Париж и поселился в особняке, который был снят для меня; я не предупредил ни о перемене в своих чувствах, ни о своем возвращении единственного человека, которого это близко касалось. Мне хотелось занять не последнее место среди блестящей светской молодежи. Первые дни прошли в упоении роскошью, и, когда я настолько пристрастился к беспечной жизни, что уже не боялся поддаться состраданию, я отправился навестить возлюбленную, намереваясь порвать с нею. С чуткостью, свойственной женщинам, она догадалась о моих затаенных намерениях, но сдержала слезы. Она должна была презирать меня, однако по своей кротости и доброте ни разу не выказала презрения. Снисходительность эта жестоко мучила меня. Мы, великосветские убийцы, как и убийцы с большой дороги, любим, чтобы наши жертвы защищались, — борьба, видите ли, служит оправданием нам, повинным в их смерти. Из жалости я возобновил было свои посещения; нежным я быть не мог, но прикидывался ласковым, затем постепенно стал просто любезным; и, наконец, по какому-то молчаливому соглашению она позволила мне обращаться с нею, как с чужой, и я еще воображал, что поступаю порядочно. С настоящим неистовством закружился я в вихре светской жизни, чтобы заглушить слабые угрызения совести, которые еще давали о себе знать. Тот, кто не уважает себя, не может жить в одиночестве, и вот я стал вести рассеянный образ жизни, какой ведет в Париже золотая молодежь. Я получил недурное образование, обладал хорошей памятью, а потому казался умнее, нежели был на самом деле, и воображал, что я гораздо лучше остальных; подхалимам, которым выгодно было уверять меня в моем превосходстве над другими, не стоило труда убедить меня в этом. Все так быстро признали мое превосходство, что я и не видел надобности оправдать это мнение. Лесть — самая вероломная уловка света, в особенности в Париже, где интриганы всех мастей умудряются задушить талант с самого рождения, забросав венками его колыбель. Итак, я не воспользовался ни благоприятным о себе мнением, ни успехом, чтобы «выйти в люди», не завязал я и полезных знакомств. Я без устали предавался легкомысленным развлечениям. У меня были мимолетные интрижки — позор парижских салонов. Каждый входит туда в поисках истинной любви, но в погоне за ней пресыщается, становится великосветским распутником и кончает тем, что удивляется подлинной страсти так же, как свет удивляется великодушному поступку. Подражая другим, я часто наносил еще не тронутым, чистым душам такие же удары, от которых втайне страдал сам. Хотя своим поведением я создал себе дурную репутацию, все же во мне уцелела порядочность, голосу которой я неизменно повиновался. Сколько раз меня обманывали при таких обстоятельствах, когда мне было стыдно даже заподозрить обман; я навлекал на себя презрение доверчивостью, которой в душе гордился. Свет склоняется лишь перед теми, кто достигает успеха, а как — ему не важно. По его мнению, конец венчает дело. И вот свет приписывал мне пороки, достоинства, победы и неудачи, о которых мне и не снилось; награждал меня любовными связями, о которых я и не ведал; порицал меня за поступки, к которым я был не причастен; из гордости я не считал нужным опровергать клеветнические слухи, а из тщеславия мирился с лестным для меня злословием. С виду я жил счастливо, а на самом деле прескверно. Если бы не беды, вскоре обрушившиеся на меня, я бы постепенно растерял свои достоинства и зло восторжествовало бы во мне, ибо оно питалось непрерывною игрою страстей, излишествами, которые расслабляют тело и потворствуют пагубному себялюбию, подтачивающему силы души. Я разорился, и вот как это случилось. Как бы ни был богат человек, а в Париже он непременно встретит богача покрупнее, за которым хочет угнаться, а потом и перещеголять его. По примеру других вертопрахов я стал жертвой подобной борьбы, и спустя четыре года мне пришлось продать часть своей земли, а остальную заложить. Затем меня сразил ужасный удар. Около двух лет я не видел женщины, которую бросил, но я вел такой образ жизни, что беды мне было не миновать, и тогда я, конечно, вернулся бы к ней. Однажды вечером, в разгаре веселой пирушки, я получил записку, написанную неровным почерком, в ней говорилось приблизительно вот что: «Я скоро умру, друг мой, мне хотелось бы повидать вас, узнать, что ждет моего ребенка; спросить, признаете ли вы его своим сыном, и смягчить сожаления о моей смерти, которые, быть может, вами овладеют». Кровь заледенела у меня в жилах, когда я прочел это письмо, оно разбудило мои былые терзания, и в то же время в нем была скрыта тайна будущего. Я отправился пешком, не дожидаясь кареты, пересек весь Париж, гонимый угрызениями совести, во власти первого порыва горя, которое углубилось, как только я увидел свою жертву. Опрятностью в доме бедняжка тщетно силилась скрыть нищету и тяготы жизни, в которых был повинен я; но она пощадила меня, с благородной сдержанностью говоря о своих лишениях, когда я торжественно обещал ей усыновить нашего ребенка. Она умерла, сударь, невзирая на все заботы, которыми я окружил ее, невзирая на все средства науки, тщетно призванной на помощь. Слишком поздно пришли эти мои заботы и ласка, они лишь смягчили ее предсмертные муки. Все эти годы она трудилась не покладая рук, чтобы воспитать, чтобы прокормить ребенка. Материнское чувство было ей поддержкой в житейских бедах, но ее подтачивало страшное горе — сознание, что она покинута. Много раз она готова была сделать первый шаг, но женская гордость останавливала ее; она плакала, однако не проклинала меня за то, что ни единой крупицы золота, лившегося потоками для удовлетворения моих прихотей, не подумал я уделить ей, чтобы облегчить ее жизнь и жизнь нашего ребенка. Тяжкие испытания представлялись ей возмездием за грех. Ее поддерживал добрый священник из собора Сен-Сюльпис, кроткий голос которого вернул ей душевный мир, она осушала слезы у подножия алтаря и там искала надежду. Горечь, по моей милости переполнявшая ее сердце, незаметно исчезла. Однажды она услышала, как сын произнес слово «папа» — слово, которому она не учила его, и бедняжка простила мне все то зло, какое я причинил ей. Но слезы, тоска и непосильная работа подточили ее здоровье. Религия слишком поздно даровала ей утешение и мужество в борьбе с невзгодами. Она заболела, ибо ее сердце не вынесло постоянной муки вечно воскресавших и вечно обманутых надежд на мое возвращение. И когда ей стало совсем худо, она, не думая упрекать меня, написала мне со смертного ложа записку, подсказанную религиозным чувством, а также верою в мою доброту. Она была убеждена и не раз говорила мне об этом, что я ослеплен, а не испорчен; она даже обвиняла себя, что напрасно поддалась своей женской гордости: «Ежели бы я написала раньше, — сказала она мне, — быть может, мы успели бы вступить в брак и узаконить нашего ребенка».