Сельский врач | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Нет, не знаю, — отвечал Женеста.

— Янсений, епископ города Ипра, написал книгу, в положениях которой были усмотрены противоречия с догматами папского престола. Позже стали считать, что в этой книге нет ничего еретического, а кое-кто отрицал даже существование самого учения. Незначительные разногласия раскололи галликанскую церковь надвое, на янсенистов и иезуитов. И к той и к другой стороне примкнули люди выдающегося ума. Между этими сильными сектами завязалась борьба. Янсенисты обвиняли иезуитов в том, что все они потакают распущенности, и старались соблюдать безупречную чистоту нравов и религиозных устоев; таким образом, янсенисты во Франции были, так сказать, пуританами от католицизма, насколько сочетание этих слов возможно. Во времена французской революции, после конкордата [13] , в церкви произошел небольшой раскол и возникло братство истинных католиков, которые не признавали епископов, утвержденных революционной властью с согласия папы. Эта паства образовала так называемую «Малую церковь», и ее приверженцы стали проповедовать, как и янсенисты, строжайшую нравственность, что является как бы непреложным законом существования всех запрещенных или гонимых сект. Многие янсенистские семьи принадлежали к «Малой церкви». Родители девушки стали последователями двух этих учений, которые ратуют за высокую нравственность и налагают и на характер и на внешность человека отпечаток особого достоинства, ибо свойство этих суровых учений — возвеличивать самые простые поступки, связывая их с будущей жизнью; отсюда проистекает прекрасная и пленительная чистота души, уважение к другим и к самому себе, доходящее до щепетильности отношение к правде и неправде, беспредельное милосердие, а также суровая и, надо сказать, неумолимая справедливость и, наконец, глубокое отвращение к порокам, особенно ко лжи, первопричине всякого зла. Право, не помню, знавал ли я более восхитительные минуты, чем те, когда я, в гостях у своего старого друга, впервые любовался девушкой, поистине целомудренной, скромной, воспитанной в послушании, которую украшали все добродетели, свойственные этой секте, при этом в ней не было ни малейшего высокомерия. Несмотря на строгие ее манеры, каждое движение ее гибкой, легкой фигурки пленяло женственностью. У нее был благородный овал лица, тонкие черты, по которым легко распознать девушку знатного происхождения; взгляд был гордый, но в то же время кроткий, выражение лица очень спокойное; она сама не знала, как украшали ее пышные волосы, скромно заплетенные в косы. Словом, капитан, она казалась мне совершенством, как это всегда бывает, когда мы влюбляемся; чтобы полюбить, мы должны найти в женщине образец той красоты, который создан нами в мечтах и отвечает нашим вкусам. Когда я заговорил с ней, она ответила мне просто, без торопливости и без ложной стыдливости, не сознавая, как приятно слушать ее мелодичный голос, видеть ее личико. Чистых девушек роднят одни и те же приметы, по которым сразу распознаешь их ангельскую природу: нежный голос, кроткий взгляд, белоснежная кожа, что-то пленительное в движениях. Все в них чарует, все гармонически слито, но уловить, в чем же заключается очарование, немыслимо. Каждое их движение одухотворено. Я полюбил страстно. Любовь моя отвечала всем волновавшим меня стремлениям к славе, к богатству, всем моим мечтам. Красивая, богатая и хорошо воспитанная аристократка обладала теми преимуществами, каких свет требует от женщины, занимающей высокое положение в обществе, которого я жаждал добиться; она получила хорошее образование, была блестящей и остроумной собеседницей, а у нас, во Франции, женщины хоть и сыплют красивыми фразами, но они обычно пусты; ее же речи были полны мысли; во всем ею руководило чувство собственного достоинства, внушавшее почтение, — словом, о лучшей супруге нельзя было и мечтать. Я умолкаю! Трудно дать портрет любимой женщины; между нею и нами с первого же мгновенья возникают тайны, ускользающие от анализа. Вскоре я признался в своем чувстве старому другу, и он ввел меня в ее семью; меня приняли из уважения к нему. Правда, сначала ко мне отнеслись с холодной вежливостью, свойственной цельным натурам, которые не сразу дарят свою дружбу, но зато умеют хранить ее до конца дней; позже меня стали принимать радушно. Правда, я и заслужил такое отношение. Хотя я был пламенно влюблен, я старался держаться с ее родителями так, чтобы не уронить себя в собственных глазах; я не низкопоклонничал, не льстил тем, от кого зависела моя участь, был самим собою и прежде всего был человеком. Когда в семье меня узнали поближе, мой старый друг, мечтавший не меньше, чем я, чтобы скорее пришел конец моей унылой холостяцкой жизни, спросил родителей девушки, могу ли я надеяться, и получил благосклонный ответ; но разговор велся с теми недомолвками, от которых почти никогда не отрешаются светские люди, а старику хотелось, чтобы я вступил в «выгодный брак» — выражение, превращающее это торжественное событие в торговую сделку, когда один из супругов старается обмануть другого. Мой друг промолчал о том, что он называл ошибкой молодости. Он считал, что существование незаконного ребенка покажется почтенному семейству настолько безнравственным, что все остальное, даже вопрос о моем состоянии, отступит на второй план и что это неизбежно вызовет разрыв. Он был прав. «Это недоразумение, — говорил он, — вы сами превосходно уладите со своей женой, она охотно даст вам отпущение грехов». Каких только доводов, внушенных житейской мудростью, он ни приводил, чтобы заглушить мои сомнения. Признаюсь вам, сударь, что, невзирая на данное ему обещание, первым моим побуждением было чистосердечно рассказать все главе семейства, но строгая нравственность его заставила меня призадуматься, и я убоялся последствий; я трусливо вошел в сделку с совестью, я решил подождать, убедиться, что моя нареченная отвечает мне полной взаимностью, чтобы ужасное признание не погубило моего счастья. Итак, я намеревался открыть ей душу в подходящую минуту, и это решение послужило оправданием обычной светской уловки, к которой прибегнул предусмотрительный старик. Я был принят родителями девушки, без ведома друзей дома, как ее жених. Крайняя сдержанность — вот отличительная черта таких благочестивых семей; там обходят молчанием все, даже самые невинные вещи. Вы не поверите, сударь, какую глубину придает чувствам эта сдержанность, степенность в самых незначительных поступках. Все там делалось с пользою: женщины на досуге шили белье для бедных, там нельзя было услышать легкомысленной болтовни, но смех отнюдь не был изгнан, шутки же отличались простосердечием и никого не уязвляли. Разговоры этих убежденных янсенистов сначала казались мне какими-то странными: не было в них той остроты, которую придают светской болтовне злословие и скабрезные историйки; газеты читались отцом и дядей моей невесты, она же и не заглядывала в газетные листки, ибо любые из них, пусть даже самые безобидные, повествуют о преступлениях и общественных пороках; но позже, привыкнув к атмосфере, исполненной чистоты, я всей душой наслаждался тем, что чарует нас в гамме мягких тонов: тихой и столь успокоительной умиротворенностью.

Жизнь этой семьи с виду казалась однообразной до ужаса. В убранстве комнат было что-то леденящее: ни разу не видел я, чтобы даже стул сдвигали с места, и нигде не было ни пылинки. И все же в такую жизнь втягиваешься. Я, человек, привыкший к смене удовольствий, к роскоши, к оживлению светских гостиных, мало-помалу преодолел скуку и познал преимущества такого существования: оно дает возможность мыслить последовательно, создает почву для созерцательности; при такой жизни владычествуют побуждения сердца, ничто не отвлекает его, и в конце концов видишь, что духовный мир становится необъятным, как море. В этой однообразной обстановке мысль, как в уединенной обители, отрешается от мирской суеты и уносится в бесконечный мир чувств. Для человека, искренне увлеченного, каким был тогда я, тишина, простой, почти монастырский уклад жизни, с повторением одних и тех же занятий в одни и те же часы, способствуют силе любви. Среди такого глубокого, невозмутимого покоя особенное значение приобретает каждое движение, слово, жест. Улыбкой, взглядом, бесхитростно выражающими чувства, сердце подает родному сердцу весть о своих радостях, о своих горестях. И я понял в те дни, что человеческому языку со всем его словесным великолепием не дано ни того богатства, ни той выразительности, какими обладают улыбка и взгляд. Сколько раз пытался я говорить глазами, движением губ, когда нельзя было признаться в своей великой любви кроткой девушке, которая сидела рядом со мною и еще не ведала, отчего я стал постоянным гостем в доме, ибо родители решили предоставить ей свободу выбора в важнейшем событии ее жизни. Но когда мы любим по-настоящему, одно присутствие избранницы умиротворяет самые бурные желания, а когда нам разрешено быть с нею, мы испытываем блаженство, подобно верующему, представшему перед всевышним. Видеть — значит тогда поклоняться. Если для меня было особенно мучительно, что мне нельзя открыть свою душу, если я и вынужден был таить пылкое признание, которым тщетно пытаешься выразить глубокие чувства, то благодаря этой сдержанности, наложившей оковы на мою страсть, любовь еще ярче проявлялась в мелочах, и порою бесценными становились самые незначительные происшествия. Часами, любуясь, смотреть на нее, ждать ответа и подолгу наслаждаться переливами ее голоса, стараясь проникнуть в ее самые сокровенные помыслы; следить, не дрожат ли ее пальцы, когда подаешь ей вещь, которую она искала; придумывать предлоги, чтобы прикоснуться к ее платью, к ее волосам, чтобы взять ее за руку, чтобы заставить ее выразить больше, нежели она хочет, — все эти пустяки стали для меня значительными событиями. Когда бываешь в таком восторженном состоянии, милый взгляд, движение, голос дарят душе непостижимые свидетельства любви. Только на таком языке изъяснялась любовь моя, только такой язык допускала холодная и целомудренная сдержанность девушки, ибо ее поведение не менялось: ко мне она относилась, как сестра; но чем сильнее разгоралась моя страсть, тем отчетливее я видел, как отличны мои речи от ее речей, мои взгляды от ее взглядов, и в конце концов я понял, что только робким молчанием такая девушка и может выразить свои чувства. Ведь, приходя к ним, я всегда заставал ее в гостиной. Ведь она сидела там все время, пока я был у них, она ждала моего посещения, предчувствовала его. Это молчаливое постоянство выдавало тайну ее невинной души. И, наконец, она внимала моим словам с радостью и не могла ее утаить. Наше застенчивое, робкое чувство, вероятно, было замечено родителями, они увидели, что я почти так же робок, как их дочь, и стали теперь относиться ко мне благосклонно, сочтя меня человеком достойным уважения. Они доверились моему старому другу, сказали обо мне много лестного и принимали меня, как родного сына; особенно их подкупала моя душевная чистота. И в самом деле, в те дни я будто вновь стал юным. В этой благочестивой и нравственной среде тридцатидвухлетний мужчина снова превратился в восторженного юношу. Лето миновало, дела задержали моих друзей долее обыкновенного в Париже; но вот в сентябре они собрались ехать в свое поместье, в Овернь, и глава семейства пригласил меня погостить месяца два у них в старинном замке, затерявшемся среди Кантальских гор. Я не сразу ответил на это радушное приглашение. И я был вознагражден: пока я колебался, на лице моей нареченной появилось самое пленительное, самое чарующее выражение, какое только может появиться помимо воли на лице скромной девушки, выдавая ее сердечные тайны. Эвелина... Боже! — воскликнул Бенаси и, задумавшись, умолк.