Царские врата | Страница: 77

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Иван подошел близко к моей кровати. Голова обрита налысо, по лицу узором плывут синяки, рот разбит в кровь.

Он улыбнулся: у него во рту не хватало зубов.

А я так любила его зубики. Его белые, ровные, чистые зубы.

– Здравствуй, мама, – сказал мой Живой Сын. – Видишь, я пришел. Брат попросил меня, и я пришел. Брат сказал мне, что ты умираешь.

– Ваня…

Перед глазами плыли, мерцали красные круги, точки, пятна, кольца, звезды.

Красные звезды и красные кресты.

– Мама, – Иван коснулся рукой моей руки. – Все идет как надо.

– Ваня… Твой брат… Я же тебе… никогда… не говорила…

– Он сам пришел. Сегодня. Взял меня за руку и сказал: я твой Убитый Брат. Меня убила твоя мать. Она умирает. Пойдем простимся с ней. Ну вот я здесь.

– Ваня…

– Успокойся, мама. Прошло все. Проехало.

– Ванечка… Я хочу жить…

– Ты сейчас умрешь, мама, – сказал мой Живой Сын твердо. – Скоро.

– Нет! – крикнула я.

Иван взял меня за руку.

Мой Убитый Сын шагнул вперед и взял меня за другую руку.

Я держала моих сыновей за руки, и слезы лились по моим щекам.

Огни стали загораться на моей подушке, на простыне, поверх которой лежали мои руки.

Огни вспыхивали на простыне, на одеяле, крохотные голубые и золотые, красные и оранжевые шарики сливались, наливались силой света, разгорались все ярче, языки бело-золотого пламени поднимались вверх, все выше, выше.

Пламя встало вокруг койки огромными золотыми столбами.

И мы с двумя моими сыновьями, Живым и Убитым, дрожали в сердцевине белого пламени.

Я сказала сухими губами:

– Дети, это небесный огонь. Он не жжет! Он ласкает… и любит…

Иван окунул в пламя бритую голову.

Убитый Сын улыбнулся огню. Он лучше всех знал, что это такое.

Иван наклонился ко мне. Поцеловал меня ртом с выбитыми зубами.

Убитый Сын наклонился и тоже поцеловал меня.

– Держитесь за меня крепче, – прошептала я, – это совсем не страшно.

Мне было очень страшно.

Мы втроем подались ближе друг к другу. Еще ближе. Крепко обнялись.

ДУША

В окне горели поздние звезды. Больные в палате спали. Мария проснулась рано. Поглядела, как Алена лежит и дышит.

Спустила ноги с койки. Осторожно, выгнув шею, покосилась на Алену.

Высунулась в коридор. Тоненько мяукнула:

– Ира! Ирочка!

Медсестра с трудом приподняла тяжелую голову: спала сидя за столом.

– Ну что?

– К нам не подойдете?

Ира нехотя разогнула спину. Потянулась.

– Идите. Я сейчас.

Пришла в раннюю, сонную палату, неся шприц, как горящую свечу, перед собой. Отбросила одеяло, обнажила Алену. Худые ноги бежать хотели. Горло запрокидывалось, хрипело.

Ирина закатала рукав Алениного халата. Нащупала пальцами вену.

– Попробуем.

Не договорила. Медленно вводила лекарство.

Ирина и Мария видели: Алена вздохнула глубоко. Подняла над одеялом руки.

Выдохнула.

Одно слово.

Ирине послышалось: «Ды-шать».

А Мария услышала: «Ду-ша».

Уронила руки на одеяло. На лицо взошла нежная улыбка.

Медсестра равнодушно сказала:

– Все.

И опустила пустой шприц иглой вниз.

ДЕТСКИЕ СТИХИ АЛЕНЫ

Я буду жить всегда-всегда!

Пусть бегут мои года.

Мы будем весело, радостно жить,

Вкусно будем есть и пить!

Будем на праздник есть виноград, икру!

Я никогда, никогда на земле не умру!

ФРЕСКА ДВЕНАДЦАТАЯ. СОЛНЦЕ (изображение золотого Солнца на Вратах)

ПОМИНКИ. ИВАН

Я сидел за столом в столовой, где шли поминки по моей матери. Я сидел и пил – одну рюмку водки за другой, одну за другой. Не пьянел.

Хорошо, что меня сюда привезли. Со мной поехал охранник, чтобы я не убежал. Вон он, охранник, за соседним столом сидит, мясо с капустой наяривает, водки тоже много пьет, пирогом закусывает – и тоже не пьянеет. Крепкий.

Мамы нет. Это надо понять. Закрываю глаза – вижу ее лицо в гробу.

Она просто спит. Уснула. А злые люди взяли ее да похоронили.

– Эй, Ванек! – кричит мой сторож. – Ты че не плачешь?!

Подмигивает мне. Будто мы в цирке. Хочется дать ему по роже.

– Слезы кончились, – отвечаю, наливаю сам себе рюмку водки и вбрасываю ее в себя. Хоть бы глотку обожгла, что ли. Не чувствую ничего. Как под наркозом. Охранник регочет отвратительно.

– Бензин кончился, подумал Штирлиц! – кричит он. – Ничего, потом поплачешь! Когда дойдет!

Его толкает в бок какая-то растрепанная, краснолицая баба: замолчи, чего орешь! – и он устыженно замолкает, утыкается щекастой бульдожьей мордой в тарелку. И ест, ест, ест. Поминки – это еда. Много еды. На столах стоят блюда с чем-то белым, а в белом – черные пятнышки. Это рис с изюмом – кутья. Я вижу ее впервые. Мне сказали, это такая священная еда поминальная.

Я не закусываю, шумно дышу. Глажу ладонью бритую колючую голову. На меня из-за столов люди показывают пальцами. Обсуждают. Осуждают.

Охранник разболтал всем, что я болен. И что мне осталось немного. Хотя мне он нагло врет в рожу, что сейчас медицина делает чудеса и что меня вытащат.

«Вытащат». Идиотское слово. Будто за волосы тащат из вязкой смолы. Из дерьма.

И все вокруг шепчут: он умрет, он умрет. Или это кажется мне?

Я почему-то расстегиваю пуговицу на рубахе и щупаю у себя на груди крестик. Однажды в церковь забрел. А там молоденькая девчонка, вся замотанная в черное. Глаза огромные такие у нее. Подошла ко мне и шепчет: «Парень, я вижу, ты без креста, давай я на тебя крест надену, он освященный». Я опешил, как бычок, наклонил голову. И эта девка в черном нацепила на меня крестик.

А я даже не знал, крещеный ли я, мне мать никогда не говорила. Я ведь наполовину татарин. Отец мой татарин был. Я не знал его. Его убили, когда я еще маленький был. Мать меня ни к Аллаху не определила, ни к Христу. Свободу дала.

Сам по себе я был. Ни пришей ни пристегни.