Несколько минут парни сидели вокруг меня молча, а потом Обезьяна спросил:
– Ну что? Легчает?
Мне ни черта не легчало. И я сказал:
– Кажется, придется вызывать «Скорую».
А Обезьяна промолчал в ответ.
Еще минут через десять я сказал:
– Послушайте, вызывайте «Скорую». Не легчает ни хрена.
А Обезьяна опять промолчал в ответ. И Банько посмотрел на него испуганно, но не сказал ни слова. А Толик хотел что-то сказать, но видели бы вы взгляд, который бросил на него Обезьяна: взгляд был подобен булыжнику, брошенному давеча. И Толик смолчал.
Еще минуты через три я собрался с силами, сел на диване и сказал громко, как только мог:
– Черт побери! Вы когда-нибудь вызовете «Скорую» или нет?
– Нет, – Обезьяна прикрыл глаза и еле заметно помотал головой из стороны в сторону. – Нет. Я не вызову «Скорую». Не нервничайте. Нервничать вам вредно. Полежите еще немного, и все пройдет.
– Мне легче дышать, когда я сижу, – проговорил я, вполне понимая, что моими устами говорит стокгольмский синдром.
– Тогда посидите, – кивнул Обезьяна. – Сейчас лекарство подействует, и станет легче.
Еще через четверть часа, видимо, я стал похож на человека. Обезьяна поднялся, подошел к бару, налил мне в тонконогую рюмку сладкого хереса, склонился надо мной и, подражая доктору, которого играет Никита Михалков в фильме «Неоконченная пьеса для механического пианино», проворковал:
– Ну во-от! А вы говорите «Скорую». Какая «Скорая»! Вы же в гостях. В гостях лечатся хе-ре-сом.
Я выпил херес, и это действительно было вкусно.Вечером за ужином Обезьяна и Банько в лицах рассказывали Ласке о том, как я сначала победил прапорщика на рапирах, а потом чуть не умер от мерцательной аритмии. Отныне и впредь ужины наши стали простыми. Банько больше не устраивал цирка из сервировки и не готовил экзотических блюд. Мы ели шеппердс пай, картофельную запеканку с мясом, впрочем, отменную. А из напитков стояли на столе вперемежку и вино, и пиво, и даже кока-кола, про которую теперь мы знали, что она полезный и натуральный продукт. Банько размахивал ножом, спрашивал: «А это какая позиция? А это?» И даже прапорщик не молчал и хвастался, что знает теперь, где у рапиры гайка. И Обезьяна говорил:
– Ты бы видела, мой ангел, с каким хладнокровием Алексей комментировал во время поединка, что вот, дескать, шестая позиция, а вот четвертая! Я даже думал… – Обезьяна наклонялся ко мне и понижал голос. – Я даже думал, что вы и во время приступа станете с таким же хладнокровием комментировать, когда у вас систола, а когда диастола.
Ласка смеялась и спрашивала:
– Как же ты, мерзавец, отказался вызывать Алексею «Скорую»?
– Какая «Скорая»! – Обезьяна запихивал в рот раблезианский кусок шеппердс пая. – Никакой «Скорой». Мы тут на осадном положении. Никакой «Скорой»!
Ласка смеялась:
– И что же? Когда я стану рожать, ты тоже не вызовешь «Скорую», мерзавец?
– Конечно, не вызову, мой ангел. Мы же на осадном положении. Тысячи лет бабы рожали без всякой «Скорой», и ты родишь.
– Из вредности не рожу.
– Родишь как миленькая.
– Соберу волю в кулак, напрягу мышцы малого таза и не рожу.
– Родишь-родишь.
Окна были открыты. Дрова горели в камине. Из прихожей тянуло теплом. А с улицы ночной ветерок приносил прохладу, запах оттаявшей земли и крокусов. А я сидел и думал: «Слава тебе, господи. Слава тебе господи, что я сижу вот тут, смотрю на этих молодых балбесов и ем шеппердс пай».После всех этих бурных событий жизнь наша как-то наладилась и вошла в колею. Фехтование произвело, кажется, впечатление на «моего» прапорщика, и каждое утро, если не было дождя, мы упражнялись с рапирой. Большую сосну, росшую на лужайке у дома, прапорщик, по моей просьбе, обмотал сложенной вчетверо простыней, а я нарисовал на простыне красным фломастером мишень, в которую следовало наносить уколы. Я опасался шалостей своего сердца и потому прямого участия в тренировках не принимал, а только показывал иногда прапорщику правильные движения. Если и устраивались поединки, то между Толиком и Банько, который присоединялся к нашим занятиям лишь время от времени и за месяц заметно отстал от прапорщика и в атлетическом, и в техническом смысле. Чаще же прапорщик упражнялся один, а я сидел в теньке на раскладном стуле и командовал:
– Два шага назад! Шаг вперед! Показать укол! Нанести укол! Выпад!
После слова «выпад» прапорщик поражал сосну в отмеченное фломастером место. Фехтовальная премудрость, надо сказать, довольно легко Толику давалась. Он хорошо разучивал шаги и комбинации. И глядя на его успехи, я перестал считать Толика моего дураком, ибо всерьез полагаю фехтование интеллектуальным спортом и согласился бы с расхожей метафорой «шахматы на ногах», если бы не было в этой метафоре какого-то неуловимого дурновкусия.
Я смотрел, как Толик тренируется, и думал: гляди-ка ты, парень с головой, просто ему легче выражать мысли телом, нежели словами.
Обычные интеллектуальные занятия у нас и впрямь буксовали. Я пытался заниматься с Толиком логикой, но прапорщик не был способен понять и уж тем более воспроизвести простейший силлогизм точно так же, как и я не смогу воспроизвести Толиковых логических построений. После фехтовальных занятий и душа (знали бы вы, каких усилий мне стоило приучить Толика принимать душ!) мы сидели на дерновой скамье у пруда, и я говорил:
– Смотрите, Анатолий, силлогизм состоит из двух посылок и вывода. Например, млекопитающие выкармливают детенышей молоком – первая посылка. Кошка выкармливает детенышей молоком – вторая посылка. Вывод: кошка – млекопитающее.
Толик надолго задумывался, а потом спрашивал:
– Куда смотреть-то?
Дальше прапорщик либо впадал в блаженную полудрему, в которой веками пребывает породивший его народ, либо переводил разговор на бытовые темы. И тут уж я решительно не мог следить за его мыслью. Без всякого повода Толик говорил вдруг:
– Эти вот, которые в суде, как они?
– Кто? – спрашивал я. – Приставы?
– Приставы, да! Это ж блядь пиздец!
Я пытался уточнить, что он имеет в виду, и заодно просил его без нужды не ругаться матом. А прапорщик продолжал:
– Ну, это ж совсем совести надо не иметь, чтобы быть приставом. Это ж как фашисты или полицаи. Они ж все такое где-то как-то…»Мы сидели на дерновой скамье. Над нашими головами цвела удивительная махровая сирень, я наклонял ветку, отыскивал цветок о пяти лепестках, по детской привычке отправлял его в рот и не мог придумать желания, которое хотелось бы загадать. У меня не было желаний. Я спрашивал:
– Что, по-вашему, значит слово «пристав»?
– Ну, полицай, жандарм…