— Предположим, я бы сказала вам, — продолжала она, — что смогла договориться со Стивеном Кортни-Бриггзом и что, кроме нас троих, никто никогда не узнает про Фельзенхайм? Согласились бы вы тогда не упоминать о моем прошлом в своем отчете, чтобы не получилось хотя бы так, что те девочки погибли напрасно? Для этой больницы важно, чтобы я оставалась главной сестрой. Я не прошу вас о снисхождении. Не о себе забочусь. Вы никогда не докажете, что я убила Этель Брамфетт. Попытайтесь это сделать, и вы станете посмешищем — неужели вы этого хотите? Разве не более разумно и мужественно будет забыть, что этот разговор вообще имел место, принять признание Брамфетт за истину (а это так и есть) и закрыть дело?
— Это невозможно, — ответил он. — Ваше прошлое является частью свидетельства. Я не могу скрыть свидетельство или опустить важные факты из своего отчета лишь потому, что они мне не нравятся. Если б я хоть раз пошел на это, мне пришлось бы отказаться от работы. Не просто от данного расследования, а от работы вообще. Навсегда.
— А вы, конечно, не могли бы этого сделать. Кем был бы такой человек, как вы, без своей работы, именно этой работы? Простым смертным, уязвимым, как все мы. Вам, наверно, даже пришлось бы начать жить и чувствовать, как обыкновенный человек.
— Этим вам меня не разжалобить. Не надо унижаться. Существуют правила, инструкции, присяга. Без них невозможно работать в полиции. Без них нельзя было бы обезопасить Этель Брамфетт, обезопасить вас, обезопасить Ирмгард Гробел.
— И поэтому вы отказываетесь помочь мне?
— Не только. Просто не хочу.
— По крайней мере, честно признаетесь, — грустно сказала она. — И вас не мучают сомнения?
— Конечно, мучают. Я не столь уж самоуверен. Сомнения всегда имеются.
Это была правда. Но то были сомнения интеллектуального и философского характера, они не причиняли боль, не преследовали его. Прошло уже много лет с тех пор, как они не давали ему заснуть по ночам.
— Но существуют правила, не так ли? Инструкции. Присяга, наконец. Ими очень удобно прикрываться, когда начинают одолевать сомнения. Я знаю. Сама когда-то ими прикрывалась. В конце концов, мы с вами очень похожи, Адам Далглиш.
Она взяла со спинки дивана свою накидку и набросила ее на плечи. Подошла и, улыбаясь, встала перед Далглишем. Но, заметив его слабость, протянула ему руки и помогла подняться. Так они стояли лицом к лицу. Вдруг раздался звонок в дверь и почти в ту же секунду резко и настойчиво затрезвонил телефон. Для них обоих начался рабочий день.
Звонок застал его в начале десятого утра, и Далглиш, выйдя из Скотленд-Ярда, пересек улицу Виктории, над которой нависла утренняя дымка, предвещавшая еще один жаркий августовский день. По адресу Далглиш без труда нашел дом. Большое здание красного кирпича, расположенное между улицей Виктории и Хорсферри-роуд, не то чтобы убогое, но наводящее тоску своим унылым видом, представляло собой примитивный прямоугольник, фасад которого выделялся скупыми прорезями окон. Лифта не было, и, никого не встретив на своем пути, Далглиш поднялся на верхний этаж, пройдя три марша покрытых линолеумом ступеней.
На лестничной площадке стоял кисловатый запах пота. Перед дверью квартиры необъятно толстая пожилая женщина в цветастом фартуке гнусавым голосом что-то бубнила дежурному полицейскому. Стоило Далглишу приблизиться, как нескончаемый поток жалоб и обвинений переключился на него. Что скажет мистер Голдстайн? Ей ведь нельзя было сдавать вподнаем комнату. Она сделала это только, чтобы помочь даме. А теперь — на тебе. Совсем люди без понятия стали.
Ни слова не говоря, он прошел мимо нее в комнату. Квадратная душная коробка, пропитанная запахом полироля и заставленная громоздкой мебелью, которая считалась очень престижной лет десять-пятнадцать тому назад. Хотя окно было открыто и тюлевые занавески отдернуты, воздуху не хватало. Казалось, его весь поглотили судебно-медицинский эксперт и дежурный полицейский, оба довольно крупные мужчины.
Предстояло осмотреть еще один труп, только на сей раз это не входило в его обязанности. Ему нужно было лишь мельком, как бы сверяясь с памятью, взглянуть на коченеющее тело, лежащее на кровати; при этом он отметил с каким-то отстраненным интересом, что ее левая рука свисает с кровати, длинные пальцы скрючились, а шприц для подкожных инъекций все еще торчит в предплечье — этакое металлическое насекомое с ядовитым хоботком, глубоко вонзенным в мягкую плоть. Смерть еще не лишила ее своеобразного обаяния — пока еще не лишила. Но довольно скоро это произойдет со всей безобразной унизительностью разложения.
Судебно-медицинский эксперт, обливаясь потом, хоть и был без пиджака, говорил что-то извиняющимся тоном. Отвернувшись от кровати, Далглиш разобрал слова:
— И раз Нью-Скотленд-Ярд находится так близко отсюда, а второе письмо адресовано лично вам… — Эксперт замялся в нерешительности. — Она сделала себе инъекцию эвипана. Первая записка не оставляет сомнений. Это совершенно ясный случай самоубийства. Поэтому-то полицейский и не хотел звонить вам. Считал, что вам незачем приходить; только лишний труд. В общем-то здесь ничего интересного.
— Я рад, что вы все-таки позвонили, — сказал Далглиш. — И для меня это не составило труда.
Два белых конверта: один запечатанный и адресованный ему, другой — незапечатанный, был надписан: «Любому заинтересованному лицу». Может, она усмехнулась, написав эту фразу, подумал он. Под взглядами врача и полицейского Далглиш развернул письмо. Оно было написано совершенно твердым, четким, заостренным почерком. Он вдруг с некоторым удивлением подумал, что впервые видит ее почерк.
«Вам, конечно, не поверят, но вы были правы. Это я убила Этель Брамфетт. Убила впервые в жизни, и для меня важно, чтобы вы знали это. Я сделала ей укол эвипана так же, как вскоре сделаю себе. Она думала, что я ввожу ей успокоительное. Доверчивая бедняжка Брамфетт! Из моих рук она бы запросто приняла и никотин и тоже ни минуты не сомневалась бы.
Я надеялась, что смогу жить, принося какую-то пользу. Этого не получилось, а у меня не тот характер, чтобы примириться с неудачей. О сделанном не жалею. Так было лучше для больницы, для нее и для меня. И меня не могло удержать то, что Адам Далглиш смотрит на свою работу как на воплощение основ нравственности».
Она ошиблась, подумал он. Они не то чтобы не поверили ему. Они потребовали (и вполне разумно), чтобы он нашел какие-нибудь доказательства. Он же не нашел ничего ни тогда, ни после, хотя продолжал расследование, будто это стало для него делом кровной мести, возненавидев и себя и ее. А она ничего не признала: ни на минуту не поддалась панике, не потеряла самообладания.
После возобновленного следствия по делу Хедер Пирс, а также после дознаний по делу Джозефин Фаллон и Этель Брамфетт осталось очень мало неясностей. Наверное, коронер понимал, что достаточно уже было всяких слухов и домыслов. Он ни разу не попытался отклонить вопросы присяжных к свидетелям, ни даже как-то управлять судебной процедурой. История Ирмгард Гробел и Штейнхоффской лечебницы вышла наружу, и сэр Маркус Коуэн, сидевший рядом с Далглишем позади присяжных, выслушал ее с каменным лицом, на котором застыла маска боли. После дознания Мэри Тейлор подошла к нему, отдала свое заявление об уходе и, ни слова не говоря, вышла из комнаты. В тот же день она покинула больницу. На этом для больницы Джона Карпендара все и закончилось. Ничто больше не обнаружилось. Мэри Тейлор осталась на свободе; на свободе, чтобы найти себе такое пристанище и такую смерть.