Едва ли есть необходимость объяснять, что кошку Брайса убила я. Он бы и сам это сразу сообразил, если бы не кинулся в отчаянье резать веревку – где уж ему было заметить, что она завязана скользящим узлом. Если бы он не потерял голову, а осмотрел веревку и петлю, то убедился бы, что мне, чтобы придушить его Арабеллу, надо было только чуть-чуть приподняться в кресле. Но, как я и рассчитывала, ни хладнокровия, ни здравого смысла у него не нашлось. Что виноват Морис Сетон, он ни на минуту не усомнился. Может показаться странным, что я трачу время на разговоры об умерщвлении кошки, но дело в том, что смерть Арабеллы занимала в моем плане определенное место. Благодаря ей легкая взаимная антипатия между Морисом и Брайсом усилилась до настоящей вражды, так что у Брайса, так же как у Лэтема, появилась причина для мести. Правда, смерть человека за смерть кошки – это многовато, и я не надеялась, что полиция станет всерьез заниматься Брайсом. Но вот изуродовать мертвое тело – другой разговор. Когда медэкспертиза покажет, что Морис умер естественной смертью, сразу начнут искать, почему у него отрезаны кисти. Главное, чтобы никто не заподозрил, зачем это на самом деле было нужно. И тут очень удобно, что в Монксмире нашлось по меньшей мере два человека, раздраженных, плохо к нему относящихся, и у обоих с ним счеты. Но есть еще две причины, почему я убила Арабеллу. Во-первых, мне хотелось. Она была бесполезное существо. Жила, как Дороти Сетон, за счет мужчины, который ее холил и ласкал, считая, что красота, даже безмозглая, даже никуда не годная, имеет право на существование, просто потому что она – красота. Две секунды агонии на веревке – и конец этим глупостям. А кроме того, смерть Арабеллы послужила мне своего рода генеральной репетицией. Я хотела проверить, какая из меня актриса, испытать себя в сложных условиях. Не будем сейчас тратить время на рассказ о том, что я в себе открыла. Но я этого никогда не забуду – такое ощущение собственной силы и вседозволенности, такая упоительная смесь из страха и восторга! После того случая мне еще не раз доводилось это испытывать. Вот и сейчас, например, Брайс наглядно описал, в какое я пришла расстройство при виде снятого с веревки тела, – со всеми малоаппетитными подробностями моего состояния. И не все там было притворством.
Но вернемся к Морису. Совершенно случайно я узнала о нем одну вещь, которая оказалась решающей для моего намерения, – он страдал сильнейшей клаустрофобией. Дороти должна была, конечно, об этом знать. Ведь были же такие ночи, когда она милостиво соглашалась делить с ним спальню. И, наверно, он не раз будил ее своими кошмарами, как однажды разбудил меня, Я часто думаю, а что вообще ей было известно и делилась ли она с Лэтемом? Тут пришлось мне пойти на риск. Но хотя, даже если делилась, что из того? Нет никаких доказательств, что я это знала. Факт таков, что смерть Мориса Сетона вызвана естественными причинами, и с этим не поспоришь.
Хорошо помню ту ночь два с небольшим года назад. Весь день лило, дул шквалистый сентябрьский ветер. К вечеру, когда стемнело, непогода совсем разбушевалась. Мы работали с десяти утра. Дело шло туго. Морис бился над последним из серии коротких рассказов для одной вечерней газеты. Рассказы – не его жанр, он сам это знал. А тут еще срочно. Такую работу он вообще терпеть не мог. За весь день я оторвалась только два раза – в полвторого собрала легкий обед и в восемь приготовила сандвичи и суп. К девяти, когда мы кончили ужинать, ветер выл надрываясь, и слышно было, как на берегу грохочет прибой. Даже Морис не мог не понимать, что в такую погоду, затемно, я в своем кресле до дому не доберусь. Но отвезти меня на машине он не предложил, а то ведь пришлось бы завтра ехать за мной – хлопотно. Пусть я лучше останусь ночевать. Не поинтересовался, хочу ли я этого. Ему и в голову не пришло, что я могу не согласиться, что я предпочитаю пользоваться своей собственной зубной щеткой, своими собственными туалетными принадлежностями и даже спать на своей собственной кровати. Всякие там тонкости и деликатности – это не про меня. Он просто сказал, чтобы я достала простыни и постелила себе в комнате его жены, и сам зашел поискать, что мне надеть на ночь. Почему сам, я не знаю. Наверно, он впервые после смерти жены отважился открыть ее шкафы и выдвинуть ящики с ее бельем, а мое присутствие давало ему повод для нарушения этого запрета, ну и поддержку. Теперь я захочу – могу надеть любую из ее вещей, а могу изорвать в клочья, если мне вздумается, и мне уже почти смешно вспоминать ту ночь. Бедный Морис! Он совсем забыл, какие они хорошенькие, эти ажурные нарядные вещички из шелка и нейлона и как не подходят для моего скрюченного тела. Я видела, какое у него было выражение лица, когда его руки так трепетно их перебирали. О том, чтобы дать их мне, он и подумать не мог. Наконец, на самом дне нашлось то, что он искал: старая шерстяная ночная рубашка Алисы Керрисон. Дороти один раз, по Алисиному настоянию, ее надевала, когда болела гриппом и лежала в поту. Эту рубашку и протянул мне Морис. Была бы его судьба другой, поступи он в ту ночь иначе? Наверно, нет. Но мне приятно думать, что его руки, робко поднимавшие слой за слоем эту разноцветную дребедень, на самом деле выбирали между жизнью и смертью.
А в начале четвертого меня разбудил его вопль. Спросонья я сначала подумала, что это орут чайки. Но вопль повторился снова и снова. Я нашарила костыли и вошла к нему. Он стоял у окна, испуганно прижался спиной и смотрел, не соображая, как разбуженный лунатик. Я попробовала уложить его обратно в постель. Это оказалось совсем не трудно. Он пошел со мной за ручку, будто маленький. А когда я его укрывала, вцепился в мой рукав и попросил: «Не уходи! Подожди немножко! Мне опять приснился кошмар, то же, что всегда. Будто меня хоронят заживо. Побудь здесь, пока я не усну». И я осталась. Сидела и держала его руку, покуда пальцы не окоченели от холода и все тело не заныло. Он много тогда рассказал мне в темноте о себе, о своем маниакальном страхе, но постепенно пальцы его разжались, он перестал бормотать и заснул мирным сном. Подбородок у него при этом отвис, вид стал дурацкий, уродливый и жалкий. Я никогда раньше не видела его спящим. Его безобразие и беспомощность меня радовали, я чувствовала свою власть, это было так упоительно, что даже страшно. В ту ночь, сидя у его постели и слушая его ровное дыхание, я начала прикидывать в уме, как употребить то, что я о нем узнала, себе на пользу. Начала строить планы, как я его убью.
Наутро он ни словом не обмолвился о том, что было ночью. Так я не знаю, может быть, он начисто забыл свой кошмар и мой приход. Но не думаю. Вернее всего, не забыл, а просто предпочел не вспоминать. Разумеется, ведь ни извинений, ни объяснений от него не требовалось. Перед прислугой и домашней живностью не оправдываются в своих слабостях. Потому-то так удобно, так полезно иметь в доме прирученную душу.
Время на обдумывание у меня было не ограничено, когда он умрет, не имело значения. И от этого только увлекательнее – можно спланировать такое сложное, научное убийство, какого нипочем не придумать, если поджимают сроки. Тут я согласна с Морисом. Впопыхах шедевр не создашь. Под конец, правда, пришлось немного поторопиться, когда я обнаружила и ликвидировала копию письма к Максу Герни, в котором Морис сообщал о своем намерении изменить завещание. Но к тому времени мой окончательный план был уже месяц как полностью готов.