Впрочем, ей совершенно некогда его рассматривать!
Она должна собрать свою помойку и тащить ее дальше, «в микрорайон», а потом еще чесать за сигаретами. Олимпиада отвела от него взгляд, потому что смотреть дальше было неловко, и опять принялась возиться с мешком. Целлофановая тесьма никак не завязывалась, и тут сосед вдруг галантно перехватил у нее мешок и кое-как закрепил проклятые завязки.
– А куда вы его тащите?
– К себе в офис! – вспылила Олимпиада. – Куда же еще!
– Здесь нет поблизости контейнеров.
– Я знаю. Поэтому и тащу туда, где они есть.
Она довольно бодро взялась было за мешок, но теперь нести его стало очень неудобно, он все время съезжал вниз и норовил плюхнуться в лужу.
– Подождите, – сказал Добровольский, которого в детстве мама научила быть вежливым и помогать женщинам. – Это же очень неудобно, а путь неблизкий.
– Да в том-то и дело, – согласилась Олимпиада.
Он подошел, взял мешок и прижал к своему боку.
– Вы будете его нести?!
– Не-ет, – отказался Добровольский. Вовсе он не собирался нести мешок! – Я хочу поставить его в машину.
– Вы хотите его везти?!!
Угловатый, похожий на военный, джип был кое-как приткнут к оградке, которая торчала из-под снега сантиметров на пять, не больше. Сосед, копаясь в кармане куртки, дошел до джипа, вытянул руку с ключами, нажал кнопку и открыл заднюю дверь. За ним шла совершенно потрясенная Олимпиада, а за ней зеленый кот Василий, бывший Барсик.
Добровольский поставил мешок с Олимпиадиным мусором в багажник, захлопнул заднюю дверь и сказал:
– Я завтра поеду мимо контейнеров и выброшу это. Что вы на меня так смотрите?
Она смотрела так, потому что не знала, как иначе можно смотреть на мужчину, который поставил твой мусорный мешок в багажник своей машины?!
– Ну вот, – продолжал Добровольский, – теперь, когда от мусора мы отделались, можно и поговорить.
– По… поговорить? – запнувшись, переспросила Олимпиада.
– Хотите сигарету?
– Я не курю.
– Я вас не помню, – объявил он не слишком внятно из-за сигареты, зажатой в зубах. Желтый живой огонь осветил подбородок, отворот куртки и воротник светлого свитера. – Вы кто?
– А вы должны меня помнить?
– Ну конечно! – сказал Добровольский с досадой. – Дед тут всю жизнь прожил! Он бабушку пережил почти на двадцать лет, а я у него только и гостил, когда наезжал в Москву!
– Вы внук Михаила Иосифовича?
Тут он вдруг остановился и спросил с веселой надеждой, как если бы внезапно обнаружил соотечественника в толпе гнусно скачущих папуасов Гвинеи-Биссау:
– Вы что? Помните деда?
– Конечно! – пылко воскликнула Олимпиада. – Я его не просто помню, я его обожала, вашего деда! Он мне картинки рисовал!
Добровольский смотрел на нее сверху – как со шкафа, – слушал и молчал. Тлеющая сигарета освещала заросший темной щетиной подбородок.
– Конечно! Вы уехали, и он остался совсем один! Он же был очень скрытный, никогда никому ничего не говорил, и нам не говорил, но мы-то знали, как он скучает!
– Мы – это кто?
– Мы – это моя бабушка и я, кто же еще? Мою бабушку звали…
– Настасья Николавна, я помню, – сухо сказал Добровольский. – Она работала в Ленинке, кажется, или в Библиотеке иностранной литературы.
– Она работала в Ленинской библиотеке. А я ее внучка. Олимпиада Владимировна Тихонова.
– Ваша мама была в сборной по плаванию на Олимпиаде-80.
Олимпиада помрачнела.
– Да.
Ей всегда делалось стыдно, когда кто-то вспоминал или говорил об этом. Ей делалось стыдно, неловко, и хотелось, как маленькой, заткнуть уши и убежать.
– Как она поживает, ваша мама? – спросил галантный внук Михаила Иосифовича. – В последний раз я ее видел, кажется, когда вы еще только должны были родиться. Мне было пятнадцать лет.
– Спасибо, – поблагодарила Олимпиада. – С ней все в порядке.
С мамой все бывает в полном порядке, когда она лежит в психушке, и все ужасно, когда ее оттуда выписывают. С некоторых пор периоды, проведенные в психушке, неизменно удлинялись, а периоды, проведенные на воле, сокращались.
– А ваш дед, – заторопилась Олимпиада, – мне помогал с уроками, я физику совсем не понимала! А он мне объяснял! И картинки рисовал. Только наша училка моментально раскусила, что это не я рисую, и был страшный скандал. – Она даже засмеялась от удовольствия, так приятно было вспоминать скандал. – И они пошли в школу вдвоем, Михаил Иосифович с бабушкой! Я потом всем врала, что это мои родители, что я такой поздний ребенок! А вы, значит, внук!
– Внук, – признался Добровольский.
Олимпиада Владимировна Тихонова, которая была в утробе матери, когда он видел ту в последний раз, некоторое время шла молча вдоль оградки, так сильно присыпанной снегом, что она была почти незаметной.
– Ну вот что, – заявила Олимпиада решительно, дойдя до березы, на которой был приделан турник, где зимой и летом отжимался сын дяди Гоши Племянникова, – раз уж так получилось, что раньше вы мне никогда на глаза не попадались, а теперь вот попались, я все вам скажу.
– Что?
– А то, что хотела сказать всю жизнь. И бабушка моя хотела тоже! Вот хорошо, что вы мне попались!
– Да что такое?
Василий, бывший Барсик, услышав странные нотки в ее голосе, приотстал, а то все исправно бежал впереди, останавливался и поджидал, а когда они подходили, делал вид, что ждет вовсе не их.
– Как вы могли бросить вашего деда?
– Что-о?!
– То-о, – передразнила Олимпиада и ткнула пальцем в его свитер. – Вы, вы!… Именно вы! Как вы могли его бросить?! Почему вы все уехали черт знает куда, а его оставили?! Вы что, не знали, как он тут тосковал один?! И если бы не бабушка моя, он бы заболел от горя и одиночества! Вы что? Не знали об этом?
– Он не хотел уезжать, – сказал Добровольский, помолчав. – Это был его выбор.
– Выбор! Отличное слово! Главное, снимающее всякую ответственность с вас, да? У него был выбор, и вы легко его бросили одного, верно?
– Нет, не верно.
– Тем не менее вы его бросили!