В последовавшей беседе Роджеру не без труда удавалось скрыть от хозяина свой истинный интерес к убийству, ибо тот был хорошо осведомлен о его криминалистской деятельности и неоднократно интересовался, не хочет ли Роджер сам заняться расследованием этого дела. Роджеру пришлось прикинуться, что у него чисто профессиональный писательский интерес и к убийству как таковому, и к переживаниям людей, внезапно обнаруживших, что вынуждены иметь дело с уголовным розыском.
Последнее оказалось ходом удачным, поскольку мистер Уэллер тут же предложил подняться этажом выше и познакомиться с семьей, которая теперь почти ежедневно имеет удовольствие принимать у себя сотрудников Скотленд-Ярда: речь шла о Кинкроссах. Роджер, сразу сообразивший, что от мистера Уэллера толку не будет, ломал теперь голову, как бы натолкнуть его на эту идею, с Кинкроссами, и согласился, конечно, на этот визит с превеликой охотой.
— Вам понравится старина Френсис, — уверил Роджера мистер Уэллер, наливая все того же пива, но уже в кувшин, чтобы взять его с собою наверх. Превосходнейший человек. Поначалу он может показаться скучноватым, но не спешите с выводами. Хотя, боюсь, трудно спорить, что старина Френ уже не тот, что прежде. Такой был весельчак, добрый старина Френ — поискать только. Но женитьба, — философски заметил мистер Уэллер, — женитьба всегда как-то отрезвляет. Благодаренье богу, все девушки, которым я делаю предложение, неизменно отказывают.
На этой меланхолической ноте разговор прервался, и они отправились наверх.
Кинкросс стряхнул пепел на ковер, хотя пепла, собственно, не было — просто нервный жест. Он то и дело его стряхивал, по пяти раз в минуту, при этом уголок его рта слегка дергался, и Роджер уже усвоил, что это означает — Кинкросс хочет что-то сказать.
— Дорогой мой, — говорил Кинкросс Уэллеру тоном бесконечного терпения, дорогой мой, ты сам не понимаешь, какую несешь чепуху. Чистую чепуху, ну подумай. После шотландских баллад пятнадцатого века «Вдова с Бай-стрит» — это самое прекрасное, что написано по-английски (в этом жанре, разумеется). Она просто на голову выше всего остального. Все остальное — мусор по сравнению с ней. Мусор!
— Не согласен, — твердо сказал Уэллер. — В ней все вымучено, неестественно, натянуто. Страх нагнетается искусственно. Возьми лучше «Балладу Рэдингской тюрьмы» Уайльда: он делает то же самое, абсолютно то же, но в десять раз лучше: проще, натуральней и, кстати, вдвое страшнее!
— Оскар Уайльд! — Всерьез огорчившись, Кинкросс раз пять стряхнул сигарету. Он принадлежал к тем людям, которые вносят личный оттенок в споры даже на самую отвлеченную тему. Сейчас речь шла о поэзии Джона Мейсфилда.
— Послушайте, Шерингэм, вы ведь согласитесь, «Вдова с Бай-стрит» — самое прекрасное, что есть в нашей поэзии!
— Вы хотите сказать, из того, что принадлежит к жанру баллады?
— Нет. — Кинкросс не желал идти на компромисс. — Лучшее из всего, что есть в эпической поэзии, в прозе, в чем угодно.
— Ну, знаете ли, я тут вспомнил вдруг одну эпическую поэму, «Энеида» называется, — усмехнулся Уэллер. — И, говорят, был такой Гомер, тоже, помнится, выдал что-то приличное.
Кинкросс бросил на него гневный взгляд:
— Ну, Шерингэм! — И нервно провел тонкой длиннопалой рукой по черной шевелюре.
— Нет, никак не могу согласиться, — как мог беспристрастно вынес свой приговор Роджер. — По моему мнению, «Рейнард Лис» того же Мейсфилда — вещь куда более достойная.
— О, «Рейнард Лис»… — На этот раз Кинкросс не рассердился, поскольку его любимый поэт удержался в первом ряду. На такую реакцию и надеялся деликатный Роджер. — Что ж, в некотором смысле, пожалуй. Прекрасная вещь… Там есть две строфы… вы не возражаете, если я немного прочту на память?
— О господи, — простонал мистер Уэллер еле слышно. — И как это нас вынесло на Мейсфилда? Знаете, каким-то чудом нас всегда на него выносит…
— Конечно не возражаем, — торопливо проговорил Роджер. — Очень хотелось бы… Почитайте!
— Марджори?..
Миссис Кинкросс встрепенулась в низком креслице, где просидела последние полчаса не проронив ни слова и только переводя с одного на другого внимательные карие глаза такие круглые и блестящие, что можно было сравнить их с бусинками, если б не их величина.
Роджер не сразу разобрался в миссис Кинкросс. Она как-то не умещалась в общий стандарт. Сначала она его оттолкнула, показавшись сентиментальной болтушкой, — так преувеличенно, льстиво и многословно расхваливала она его романы, которые были совсем не так хороши, и Роджер, в отличие от большинства своих коллег, это знал, что тем более заставляло его презирать комплименты в их адрес. Но потом он увидел, что ошибся, что она отнюдь не болтливо-сентиментальна, а искренна, что она и вправду находит его книги безупречными, что он действительно ее любимый писатель, что она по-детски рада видеть его в своем доме, и все это, а Роджер не был чужд человеческих слабостей, сильно покачнуло весы в ее пользу. А когда миссис Кинкросс призналась, вспыхнув в ответ на какую-то не вполне удачную шутку со стороны мужа, что и сама иногда пишет короткие рассказики для дешевых журналов, а те их печатают и что предел ее литературного честолюбия — написать такой роман, который бы из номера в номер печатала «Дейли мейл», тогда уж Роджер определил ее как очаровательное, особо не обремененное интеллектом дитя, которое вряд ли когда особенно разовьется.
И все-таки этот приговор не казался ему окончательным, и пока мужчины увлеченно спорили о литературе, он исподтишка наблюдал за бесхитростной физиономией молодой хозяйки, подмечая в ней отблески ума, в котором поначалу собирался ей отказать, — хотя не было сомнений, что большую часть своих литературных пристрастий она переняла у мужа. Может быть, даже все — за одним исключением. Роджер был абсолютно уверен, что не является любимым писателем Кинкросса. Тот был слишком умен для этого.
И к тому ж раскусить Кинкросса оказалось гораздо проще. Роджер испытывал к нему жалость. Кинкросс казался славным малым, дружелюбным, искренним, открытым, но с головы до пят это был сплошной комок нервов. Трудно было сказать, почему именно сейчас он так взвинчен, хотя, пожалуй, молодому супругу полезней было бы пить поменьше. Но если брать широко, подоплека его нервозности была видна как на ладони: Кинкросс, несчастнейшее создание Божье, был из тех, кто сжигаем жаждой творчества, ни малейших способностей к тому не имея. Ему бы стать поэтом, серьезным прозаиком, глубоким музыкантом, художником, на худой конец! — но так уж получилось, что он не мог ни стихи писать, ни прозу сочинять, ни играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, ни даже рисовать. Он мечтал что-то сказать миру, он был уверен, что ему есть что сказать, но не знал, что именно и какими средствами это выразить, а если б и знал, все равно бы не выразил. Теперь Роджеру стали понятны шуточки Кинкросса по поводу сочинений его жены. Они были не просто грубы, они были жестоки: он свирепо завидовал ее одаренности, в которой ему самому было отказано. Обладай он способностью писать такие пустячки, он бы первый презирал их так, как презирает сейчас рассказы жены, — но даже этого, даже этого он не мог! Вот где загвоздка была.