Однако Грачик вовсе не собирался сдаваться:
— Терпение, конечно, великое качество во всякой работе, — сказал он, — но я знаю одного друга, который иногда путает терпение с медлительностью.
— Медлительность, говоришь?.. Что ж, и она, бывает, приносит победу. Поспешность-то, братец, как говорит наш народ, хороша лишь при ловле блох. Вот, в древности был полководец, стяжавший себе прозвище «кунктатор» [19] . А пожалуй, один только Цезарь, да разве ещё Ганнибал со своими слонами могут похвастаться большим числом побед, чем этот господин «медлитель». Поспешишь — людей насмешишь!
— Быть может, вы сами это письмо и подпишите? — спросил Грачик, возвращаясь к вопросу о химической экспертизе.
— Нет, — я отставной козы барабанщик! А ты, так сказать, при должности и мундире — тебе и книги в руки. Пусть думают эксперты, что ты своим умом дошёл. Или ты полагаешь, что зазорно толкать научных работников в эдакую даль, как начало нашего столетия? Нет, дружок, мы напоминаем им интересную страничку истории. Кто знает, может быть, это и не так уж глупо будет: проявить этот листок. — Кручинин повеселел, словно закончил удачное дело. — Помнишь историю со снимками экспедиции Андре?
Грачик сознался, что впервые слышит это имя. Кто он такой, этот Андре? И что это за экспедиция? Разве может Грачик знать всё, что происходило на белом свете до него за всю долгую историю человечества. Кручинин знал, что нигилизм его ученика напускной. Теперь Грач небось готов самым внимательным образом слушать рассказ о том, как много лет назад шведский учёный Андре организовал экспедицию на воздушном шаре в Арктику и погиб вместе со своим экипажем; как его экспедицию считали бесследно исчезнувшей, как стоянка этой экспедиции была обнаружена на уединённом острове Ледовитого океана и как, наконец, химики сумели восстановить картину жизни аэронавтов, проявив фотографические пластинки, пролежавшие десятки лет в снегу. Кручинин пододвинул к себе свободный стул, протянул на него ноги и принялся рассказывать со свойственной ему увлекательностью историю Андре. Он не глядел на Грачика, но наступившая в комнате тишина говорила, что слушатель, затаив дыхание, ловит каждое слово. Кручинин любил в своём молодом друге это умение слушать. Да и вообще… Разве стыдно сознаться себе, что он очень любит этого Грачика, в котором давно уже угадал продолжение самого себя. То самое продолжение, которого он, Кручинин, был лишён, оставшись вечным холостяком. Разве этот молодой человек не был кусочком того самого личного счастья Кручинина, которое делало жизнь такой радостной и осмысленной, не имеющей физического конца?
Экспертиза вернула листок, найденный в блокноте утопленника. Кручинин оказался прав: листок не был пуст. Правда, сообщение на нём было сделано не слюной, а симпатическим составом, нанесённым на бумагу без повреждения её поверхности. Текст гласил: «Гарри вернуться домой немедленно по освобождении Тома. Джон».
В переводе на обычный язык это значило, что Силс должен вернуться в Германию после убийства Круминьша. Грачик уже знал от Силса, что «Гарри» — кличка, присвоенная Силсу при засылке в Советский Союз. «Том» — Круминьш. Кто такой «Джон» — Грачик не знал. Почему-то Силс об этом умолчал. Или он и сам действительно не знал? Но и так было ясно, что этот Джон — вражеский резидент, находящийся в пределах Латвии, — быть может, Квэп. Наличие записки в кармане утопленника служило косвенным указанием на то, что его смерть не была запланирована в операции «Круминьш». По-видимому, главарь отделался от «милиционера» неожиданно, в силу каких-то непредвиденных соображений. Быть может, заподозрил, что его сообщник уже выслежен и провалит его самого. Эта же записка служила важным указанием на слабость диверсионной организации. Иначе не стали бы привлекать связного, каким, очевидно, был «милиционер», к исполнению роли подручного при уничтожении Круминьша или, наоборот, использовать опытного убийцу как связного. Подобное смешение функций всегда ставит под угрозу провала связь — важнейшее звено в нелегальной работе. Но, на взгляд Грачика, все эти соображения не стоили одного пункта: те, там, продолжали считать Силса своим и отдавали ему приказы. Но этого соображения Грачик не высказал Кручинину из боязни его критики.
Кручинин отнёсся к документу с очевидным скепсисом.
— Что ты намерен теперь делать с твоим Силсом? — спросил он.
— «Мой» Силс? — с неудовольствием переспросил Грачик. — А что с ним делать?
Настала очередь Кручинина высказать откровенное удивление:
— А ты не убедился в том, что этот хитрец водит тебя за нос?
— И вы могли поверить, будто Силс ведёт двойную игру?! — воскликнул возмущённый Грачик. — Нет, джан, меня не так легко в этом уверить! Записка для того и очутилась в кармане утопленника, чтобы разбить наше доверие к Силсу.
— Так хитро, что даже не пришло мне в голову, — ответил Кручинин. — Что ж, может быть подобный ход и возможен… Но почему те, там, должны считать нас идиотами, которые попадутся на подобную удочку?
— Или, наоборот, считают нас прозорливцами, которые уцепятся за этот незаметный клочок бумаги и сумеют его проявить?
— Да, можно гадать бесконечно: чи так, чи эдак, — согласился Кручинин. — Лучше исходить из наиболее простых положений.
— Тогда предположим, — с готовностью согласился Грачик, — они воображают, будто Силс был вынужден явиться к нам с повинной только потому, что пришёл Круминьш. На этом основании…
— Продолжаю не столь предположительно, сколь положительно, — подхватил Кручинин. — Таков был их приказ каждому из двух в отдельности: не выдержит испытания один из двух — являться с повинной обоим. Раскаяться, поклясться в верности Советской власти, вклиниться в нашу жизнь и ждать, пока не придёт новый приказ оттуда.
— Тогда выходит… — без воодушевления проворчал Грачик, — Силс дважды предатель?
— Арифметика тут не важна: дважды, трижды или десять раз. Предатель есть предатель, предателем и останется, — проговорил Кручинин жёстко и уверенно.
— Нил Платонович, дорогой, вы всегда учили меня подходить не к людям вообще, а к каждому человеку в отдельности. Я хорошо испытал Силса…
— Есть один оселок, на котором таких типов можно испытать, да я о нем говорить не хочу, — строго ответил Кручинин. — А ты постарайся быть беспристрастным в оценке того, что вытекает из этой вот коротенькой цидулочки.
— Быть беспристрастным? — Грачик исподлобья смотрел на Кручинина. Черты его лица были хорошо знакомы Грачику. Сколько, кажется, в него не вглядывайся — ничего нового не увидишь. И пусть Кручинин сколько угодно хмурит брови, от этого его глаза не делаются менее добрыми. Доброжелательный ум, светившийся в них, был для Грачика мерилом вместимости человеческого сердца. Добро и зло, веру в человека и неверие, надежду и отчаяние, силу и слабость — решительно все мог Грачик измерить выражением глаз своего старого друга — безошибочным термометром состояния его ума и сердца. Глядя в них сейчас, Грачик не видел ничего, кроме требовательной неизменной веры в человека. Если бы только понять по едва уловимым морщинкам, собравшимся вокруг глаз Кручинина: неужели он не считает Силса человеком в том большом и чистом смысле, какой обычно придаёт этому слову. Кручинин вовсе не святоша, он не страдает манией пуризма — свойством лицемеров. Слишком честный с собой и с другими, он готов прощать людям тысячу слабостей и из последних сил биться над помощью тем, кто ими страдает. Но совесть его не знает снисхождения к тем, кого он записывает в раздел людей с маленькой буквы. Тут уж Грачику не раз приходилось принимать на себя роль ходатая за людей. И, к своему удовольствию, он мог сказать: если доводы бывали точны и крепки, Кручинин сдавался. Первым, к кому его взгляд обращался в таких случаях с выражением благодарности, бывал сам Грачик.