— Вот это я понимаю, — с восхищением сказал он. — Здорово ты его!
Люди все еще смотрели на распростертое тело. И вдруг где-то далеко послышался вой сирены; он взлетел кверху, быстро сошел на нет, потом сирена взвыла еще раз, уже ближе. Людей охватило беспокойство. Они потоптались на месте и вскоре разошлись в разные стороны, каждый к своей палатке. Около понятого остались только Эл и проповедник.
Кэйси повернулся к Элу.
— Уходи отсюда, — сказал он. — Иди к себе в палатку. Ты знать ничего не знаешь.
— Да? А ты сам как?
Кэйси усмехнулся:
— Надо же кому-то брать на себя вину. Детей у меня нет. Посадят в тюрьму, ну посижу там, только и всего. Ведь от меня все равно никакой помощи вам нет.
Эл сказал:
— Это еще не причина, чтобы…
— Ступай, ступай, — резко перебил его Кэйси. — Нечего тебе впутываться в это дело.
Эл ощетинился:
— Я не позволю собой командовать!
Кэйси тихо проговорил:
— Если ты влипнешь, твои все пострадают, вся семья. На тебя я плевал. А вот как бы отцу и матери не пришлось пострадать из-за этого. И Тома могут опять отправить в Мак-Алестер.
Эл поразмыслил.
— Ладно, — сказал он. — А все-таки ты порядочный дурак.
— Ну и пусть дурак, — сказал Кэйси. — А что тут такого?
Сирена не переставала завывать, и с каждым разом вой ее слышался все ближе и ближе. Кэйси опустился на колени рядом с понятым и перевернул его на спину. Тот застонал и наморщил лоб, силясь приподнять веки. Кэйси вытер пыль с его губ. Люди сидели по своим палаткам, опустив по́лы у входа. В заходящем солнце воздух казался красным, а серые брезентовые палатки точно отлитыми из бронзы.
На шоссе взвизгнули шины, и к лагерю быстро подкатил открытый «форд». Из него выскочили четверо мужчин с винтовками. Кэйси встал и подошел к ним.
— Что здесь происходит?
Кэйси сказал:
— Я избил его.
Один из приехавших подошел к понятому. Тот уже пришел в себя и приподнимался на локте, пытаясь сесть.
— Что здесь случилось?
— Да вот, — сказал Кэйси, — он тут разбушевался, я его ударил. Он стал стрелять — ранил женщину. Тогда я его еще раз ударил.
— А с чего все началось?
— Я ему надерзил, — ответил Кэйси.
— Садись в машину.
— Ладно, — сказал Кэйси и сел на заднее место. Двое из приехавших помогли понятому подняться на ноги. Он осторожно потрогал шею. Кэйси сказал:
— Вон в той палатке женщина кровью истекает от его меткой стрельбы.
— Успеется. Майк, кто тебя ударил — вот этот?
Еще не придя в себя как следует, понятой тупо уставился на Кэйси.
— Что-то не узнаю.
— Я самый, — сказал Кэйси. — Ты спутал — не на того напустился.
Майк медленно покачал головой.
— Нет, по-моему, это не он. Ой, тошнит!
Кэйси сказал:
— Я не буду сопротивляться. Вы лучше посмотрите, что с женщиной.
— Где она?
— Вон там.
Старший из понятых зашагал к палатке, не выпуская винтовки из рук. Подойдя туда, он спросил что-то, потом вошел в палатку и вскоре вышел. Вернувшись к машине, он сказал с оттенком гордости:
— Что сорок пять калибров могут наделать! Ей наложили жгут. Врача мы пришлем.
Двое понятых сели по бокам Кэйси. Сирена взвыла. Лагерь словно вымер. По́лы палаток были опущены, люди не показывались. Машина круто развернулась и выехала из лагеря. Высоко держа голову на худой жилистой шее, Кэйси, гордый, сидел между своими конвоирами. Губы его улыбались какой-то странной, словно торжествующей улыбкой.
Когда понятые уехали, люди вышли из палаток. Солнце зашло, и на лагерь спустились голубоватые вечерние сумерки. Горы на востоке были все еще желтые в солнечных лучах. Женщины вернулись к потухшим кострам. Мужчины снова собрались кучками и тихо разговаривали, сидя на корточках.
Эл выполз из-под брезентового навеса и зашагал к ивам — посвистать Тому. Мать тоже вышла и принялась разжигать костер из тонких веток.
— Па, — сказала она, — много я вам не дам. Ведь мы сегодня поздно ели.
Отец и дядя Джон сидели у палатки, глядя, как мать чистит картошку и нарезает ее ломтиками над сковородой с салом. Отец сказал:
— И что он выдумал, этот проповедник?
Руфь и Уинфилд подкрались поближе, чтобы послушать их разговор.
Дядя Джон проводил глубокие борозды в земле длинным ржавым гвоздем.
— Он понимает, что такое грех. Я спрашивал его об этом, он мне все объяснил; только не знаю, правильно ли так рассуждать. Он говорит: если человек думает, что содеял грех, значит это грех и есть. — Глаза у дядя Джона были усталые, грустные. — Я всегда от всех таился, — сказал он. — У меня такие грехи есть, о которых я никому не рассказывал.
Мать повернулась к нему:
— А рассказывать не надо, Джон. Поведай все богу. Не отягощай других своими грехами. Это нехорошо.
— Они мне покоя не дают, — сказал Джон.
— Все равно другим не рассказывай. Пойди к реке, залезь в воду с головой и выскажи все, что тебе хочется.
Отец медленно кивал головой, слушая мать.
— Ма правильно говорит. Тебе-то полегчает, когда другим расскажешь, а грех твой пойдет вширь.
Дядя Джон посмотрел на позолоченные солнцем горы, и золото их отразилось у него в зрачках.
— Я все стараюсь одолеть это, — сказал он, — и не могу. Душу они мне съедают.
Позади него Роза Сарона, пошатываясь, вышла из палатки.
— Где Конни? — раздраженно спросила она. — Я его целый век не видела. Куда он ушел?
— Он мне не попадался, — ответила мать. — Увижу, пошлю к тебе.
— Мне нездоровится, — сказала Роза Сарона, — а он оставляет меня одну.
Мать посмотрела на опухшее лицо дочери.
— Ты плакала, — сказала она.
Слезы снова навернулись на глаза Розы Сарона.
Мать продолжала твердым голосом:
— Возьми себя в руки. Ты не одна — нас много. Возьми себя в руки. Сядь почисть картошку. Нечего над собой причитать.
Роза Сарона пошла было назад в палатку. Она старалась избежать строгого взгляда матери, но этот взгляд заставил ее вернуться к костру.
— А зачем он ушел, — сказала она, но слезы у нее высохли.
— Примись за дело, — сказала мать. — А то сидишь одна в палатке и причитаешь сама над собой. Некогда было мне за тебя взяться. А уж сейчас возьмусь. Бери нож и чисть картошку.