Вторая мысль успокоила его: а моя Дарья цела. Это была твердая мысль – и уже он от этой мысли не отходил, повторял надежные слова про себя. Жива моя Дарья.
Он вышел на улицу, ходил по холоду, тер лицо снегом. Дарья жива, повторял про себя.
Правда, вот уже пять месяцев прошло, не писала – но письмо могло не дойти: война. Война – как огонь: не надо совать руку в пламя, вот и все. К войне надо привыкнуть, понимать, где горит. Войну можно переждать. С Архангельском ошиблись – но Дарья не в Архангельске. Цела моя Дарья. И рожать ей скоро.
Когда на перроне прощались, жена сказала, она на четвертом месяце – а с тех пор пять месяцев прошло, получается, уже родила, так, что ли?
И Сергей Дешков глубоко дышал, чтобы успокоиться. Ничего, выдержим, – так думал Дешков. Мы временно отступили, говорил он себе, но мы не проиграли. Армия сначала отходит, а потом армия возвращается. Семьи прежней уже нет, у меня убили прежнюю семью. Но вот теперь Дарья родила – и новая семья у меня.
И Дешков тер щеки и лоб снегом. Потом шел в конюшню, прижимался к носу кобылы: ему казалось, что его кобыла пахнет так, как пахла его мама – нагретым войлоком и сеном; это оттого так казалось, что конюшню утепляли в зиму войлоком, совсем таким же, из какого были сделаны его детские валенки. Дешков помнил себя в темных сенях избы: мать надевает ему валенки, за дверями стужа и сугробы, в сенях пахнет сеном, которое заготовили с лета. Дешков нюхал кобылу и шептал ей в мокрые ноздри: «Ласочка», – так он называл маму, когда был маленький. Теперь слово «Ласочка» было ласковым прозвищем кобылы, а полное имя у кобылы было Ласка. Странное для фронта имя, однако кобыла была хорошая и непугливая. Дешков подолгу стоял подле нее, смотрел, как кобыла пьет, гладил ей морду. Успенский шел следом за Дешковым на конюшню, клал ему руку на плечо, утешал, говорил пустые слова. Успенский в те дни был внимателен, городские умеют быть внимательными.
– Связь с матерью, – говорил Успенский, – самая святая связь на свете, – и Успенский угощал его свежим хлебом. – Ты поешь. Еда в горе помогает.
– Откуда ты хлеба столько берешь? – спрашивал Дешков. – Мы же вместе свою порцию съели.
– Так я у Панчикова взял, у него осталось. Мне что интересно: вот мы с тобой на войне, а свежий хлеб едим. Хорошо в деревне.
– Скажи, – спросил его Дешков, – ты в деревне раньше жил?
– Нет, я городской. Первый раз в деревне.
– А где же ты на лошади научился?
– На ипподром ходил. А ты где учился?
– У нас в семье все конники, – сказал и подумал, что семьи уже не осталось. Ничего, вот Дашка родит, научу сына верхом – будем рядом рысью скакать. – Дешков не сомневался, что у него сын.
– Ты в деревне рос?
– Мать из деревни. Изба точно такая же была, как и здесь. Так же вот я спал у печки, как и здесь сплю. Помню, как мать печку топит. Отец часто уезжал, он военный был. И мы с матерью вдвоем в деревню перебирались, к родне материной. Молоко топленое помню. Ты топленое молоко любишь?
– Нет, – сказал Успенский. – Не пил.
– А хлеба в деревне отродясь не было, Успенский. Это мы сюда хлеб привезли.
Офицеры квартировали в избе Полосиных, хозяйка перегородила комнату веревкой с бельем, натянула веревку от печки до окна. Офицеры занимали ту половину, где печка; их поместилось четверо: Дешков, Додонов, Успенский и новый капитан Панчиков. На половине хозяйки, из которой выход прямо в сени, сложили мешки с мукой, кавалерист Додонов и хозяйка каждый день пекли хлеб из ячменной муки, привезенной в полковое хозяйство из Москвы.
Додонов был немногословным крестьянским человеком, с деревенскими умениями, он и на коне сидел как деревенский пацан, не по-военному, однако цепко. У Додонова было круглое лицо, он каждое утро аккуратно брил полные щеки, разводя в ледяной воде крошки мыльного порошка. Другие офицеры брились нерегулярно, а Успенский отпустил усы, подражая Буденному, – но Додонов садился каждое утро у окна, ставил на подоконник маленькое зеркальце, скоблил щеки до ровного розового состояния. А потом они с хозяйкой возились у печки, лепили тесто.
Было тесно и дымно, открыть окно из-за морозов не могли. Зато пахло хлебом. Хлеба выпекали много: нормой на солдата считалось по 800 граммов хлеба в день, и деревенским доставалось столько же. А еще солдатская полевая кухня варила раз в день горячее – и в избу приносили гуляш или щи.
В деревне Мерклово кавалеристы сложили три напольные печи в пустом овине – и те, кто был из крестьян и помнил, как надо печь, пекли хлеб. Вечерами над деревнями, где стоял полк (занимали три деревни подряд), поднимались в черное небо дымки и пахло хлебом.
– Хорошо бы так вся война прошла, – сказал Додонов. – Вот только холодно.
– Это хорошо, что холодно, – сказал Успенский. – Немцы холода боятся. А русским не привыкать.
– Это верно, – соглашался Додонов, – это я не подумал. Пусть будет холодно, согласен. Если бы мороз еще месяцев пять постоял, может, война бы и кончилась.
– Как же война пройдет? Сама собой, что ли, пройдет?
– Не знаю. Если долго будет холодно, может, она сама кончится.
Как странно, думал Дешков, что война – женского рода, про войну говорят «она». Как будто она – мать или жена. У немцев война – мужского рода. Der Krieg. А у нас война – своя, понятная баба она – война. Верно, хорошо, что холодно. Если бы еще полгода постояли морозы, Гитлер бы не выдержал. Снялись бы немцы – и отползли бы к себе: греться.
В сильные морозы снег, как правило, не идет; но иногда ветер нагонял плотные снежные тучи, и тогда шел обильный снег, с неба валились целые сугробы – а потом снежные горы смерзались, новый пласт снега намерзал поверх старого. Сугроб под окном рос, дошел до низкого подоконника, потом ледяная корка закрыла половину окна. Мороз превратил снег в крепкий плотный наст – сухого, рассыпчатого снега было мало – толстая ледяная короста. Северный капитан Панчиков долбил наст в мелкую крошку и кипятил в котелке – варили чай из льда.
Делалось все холодней, и, казалось, вместе с невыносимым морозом наступил мир – потому что воевать в такой холод было нельзя. Словно убийство отступило перед снегом и холодом.
Мир – это когда бездействие и холод, думал Дешков, засыпая. Кто там сказал про российскую политическую жизнь «хорошо бы подморозить»? Рецепт верный: Россию всегда надо на холоде держать, иначе портится быстро. И здоровей жизнь на холоде.
В холод хорошо спалось, Дешков спал без сновидений, мать не снилась ему. Просыпался рано, задолго до рассвета, и сразу вспоминал, что мать погибла. В смерти нет ничего особенного, говорил он себе. Если бы кавалеристы не стояли в деревне Мерклово и не привезли с собой мясо и муку, деревенские бы померзли и еды бы нигде не взяли. Сколько голодных смертей случалось по России и без всякой войны, это дело обычное. Война делает смерти гуще, собирает беды воедино, только и всего. Просто война приближает неизбежное; возможно, приближение неизбежного – это и неплохо. Например, революцию мы хвалим за то, что она приближает неизбежное, – то, что случилось, произошло бы все равно, просто революция торопит историю. Люди перестают терпеть немного раньше, чем история может измениться сама собой. Значит, война и революция похожи, так это или нет?