Приказ № 270 трактовали по-разному – в годы перемен стали считать, что приказ этот предписывал судить всякого сдавшегося в плен красноармейца, а вместе с ним и членов семьи. Солженицын сообщает нам, что лагеря не вмещали жен и детей тех, кто случайно отстал от обоза, попал в плен потому, что был ранен или не смог выйти из окружения. Так сформировалось мнение, будто любой советский солдат, попавший в плен, автоматически становился подсудным на родине. Это не соответствует действительности. Речь в приказе шла только о командном составе РККА, лишь о командирах, проявлявших во время боя трусость или уклонявшихся от боя. Таких командиров предписывалось расстреливать на месте либо арестовывать, и в любом случае – отстранять от командования. Приказ предписывал арестовывать также их семьи – то есть превращал семьи командиров в заложников и понуждал даже осторожных идти в бой.
Существовал – про это все слышали – написанный вдогон 270-му приказу циркуляр беспощадного Жукова: расстреливать семьи военнослужащих, сдавшихся в плен, – но как такой циркуляр выполнять? Кто же отыщет семью плененных Ваньки и Федьки? Циркуляр Жукова ужесточал приказ 270-й до крайности – но скорее психологически: никто матерей пленных не расстреливал.
Что касается самого приказа, то он был написан ради ротации командного состава в бою – смысл приказа прост: победа важнее субординации. Приказ 270 предписывал рядовым проявлять инициативу и забирать власть у тех командиров, которые уклонялись от атак. Ничего в отношении семей рядовых сказано в приказе не было. Из одного миллиона девятисот тысяч побывавших в плену подверглись репрессиям в собственной стране триста тридцать тысяч, то есть 18 % от общего числа пленных. Это много, но это не все поголовно. Свой жестокий приказ Сталин (совместно с Ворошиловым, Тимошенко, Шапошниковым, Буденным и Жуковым) подписал 16 августа, через два месяца после начала войны – и через десять дней после того, как в плен попал его сын Яков. Сталин еще не сказал тогда своей знаменитой фразы: «Солдата на маршала не меняю» – и еще не пришла пора Потсдамской конференции, когда на вопрос, не хочет ли он осмотреть Заксенхаузен, место, где погиб сын, он ответил сдержанно: «Я сюда не по личным делам приехал». До этого разговора оставалось четыре года – а пока он мог только представлять себе, пользуясь оперсводкой и копиями допросов, которые немцы разбрасывали с самолетов, как было дело. Яков пытался организовать прорыв окружения, но солдаты и офицеры разбежались, его никто не слушал – чином не вышел; он остался один на разрытой шрапнелью поляне. Яков шел вдоль черных деревенских изб, а крестьянки говорили, что не пустят солдата ночевать, потому что гитлеровцы тогда сожгут дом. Яков стучал в двери, крестьяне не открывали – кричали сквозь дверь, чтобы убирался, иначе сдадут немцам.
Приказ № 270 был подписан для того, чтобы такой ситуации больше не повторилось – или все погибнут, или все победят, но командиру не дадут отступить: в бою у всякого солдата была возможность самому стать командиром – если командир бежит.
– Согласно приказу двести семьдесят принимаю командование, – сказал Дешков.
Никто ему не ответил. Ворочался в снегу Коконов, искал кобуру, а кобура была прижата к снегу его полным телом.
И тогда в тишине сказал майор Мырясин:
– Слушаюсь, товарищ капитан.
– Измена! – это крикнул Панчиков, так громко крикнул, что далекие конники повернули головы. – Измена, товарищ полковник! Он у меня на мушке!
Панчиков держал в руке пистолет, целил в Дешкова.
И опять на тридцать секунд наступила тишина. Потом лязгнул взведенный курок карабина.
– Руки в гору, – сказал кавалерист Додонов, потом добавил, уже обращаясь к Дешкову: – Ты посторонись, командир, я мародера кончу.
– Не стреляй, – сказал ему Дешков.
Он вынул шашку и рубанул Панчикова под шею, разрубил ключицу. Панчиков упал, и Дешков далеко отбросил сапогом его пистолет, чтобы в агонии Панчиков не дотянулся. Потом Дешков повернулся к Коконову, рубанул комиссара по руке, отрубил кисть. Тела дергались на снегу, люди умирали, а Дешков уже сел в седло и проехал вперед. Офицеры ехали за ним.
– В атаку с нами пойдешь, – сказал Дешков Клименюку, – кровью предательство смоешь. Но оружия я тебе не дам. Так умрешь. Но в седле.
Тот ничего не ответил, впрочем, Дешков и не ждал ответа.
От Середы шла равномерная канонада – они просто не слушали ее раньше; бой шел уже пять минут. Перед ними лежало черное ночное снежное поле.
– Все по графику, командир, – сказал Мырясин, – пора выступать. Что про снег думаешь?
– Наст толстый, – сказал Дешков тихим голосом, – сантиметров двадцать. Должны пройти.
– Кривошапка заждался, поди.
– Вовремя будем, – сказал Дешков, – пройдем Середу и выйдем на Гжатск. А там и Сычевка.
Дешков выехал вперед, склонился к шее кобылы, зашептал ей в ухо: «Давай, Ласочка моя». И кобыла Ласка кивнула. Потом все уже знали, что командир никогда не встает на стременах перед атакой, но напротив: сгибается к шее лошади.
– Слушай мою команду, – тихо сказал Дешков, и все конники его услышали. По морозному полю голос разносился хорошо. – Стрелять в упор, пленных не брать. В атаку – аллюр три креста – марш!
И черная масса кавалерии хлынула через черное поле.
Николай Ракитов не хотел становиться партизаном и собирался через неделю-другую вернуться в Москву. В столице вору – раздолье, и к городской жизни Ракитов имел особую склонность: даже в лютое военное время в московских вечерах есть такое, чего ты даже в мирное время ни в какой деревне не сыщешь. Город – это для жизни, а деревня наводила на Ракитова тоску. Он не собирался поселиться в землянке под сугробом и выслеживать фрицев – Ракитов планировал поступить так: на несколько недель остаться в лесу и немного порезать фашистов, а потом, когда немцы отвалятся от города, вернуться в столицу. И кстати, за это время в городе отменят осадное положение, жизнь войдет в нормальное русло.
Так Ракитов и объяснил своей группе – и все согласились с тем, что это здравый план. Не учли они того, что лес заведет их далеко, – они уже через три дня оказались отрезаны от пути в город. Линия фронта гуляла – вдруг оказалось, что за спиной у них не Москва, а немцы. Ракитов пошел дальше на запад, желая дать крюк и вернуться к Москве, – но только сбился с дороги. Выходили на деревни, спрашивали, куда идти дальше, но местные карту района представляли плохо – знали только соседей да названия замерзших рек. А может, не хотели говорить – немцы наказывали за помощь партизанам.
Ракитов понял, что надо связаться с каким-нибудь начальством – но как это сделать, он не знал. Он никогда не думал, что ему понадобится начальство. Власть он ненавидел, однако, находясь в лесу, понял, что связь с начальством искать надо. Он презирал все, что могла дать человеку администрация, но когда живешь в лесу и не знаешь ничего, тебе нужна хоть какая информация, хоть какие-то сведения, просто для того, чтобы понять – куда можно идти, а куда нельзя. Без регулярной связи с регулярной армией не поймешь, куда повернуть, чтобы не нарваться на немцев. Ракитов почувствовал себя так, как, должно быть, чувствует себя анархист, приближаясь к пенсионному возрасту: свобода – это, конечно, хорошо, но и медстраховку иметь недурно.