– Наверное, я плохо соображал. В противном случае не оставил бы стакан на баре.
Кемп улыбается. Ему нравится такая игра.
– Ничего не попишешь. Нужен Берман. – Он говорит о сыщике, которого нанял Стерн. – Чтобы выступить свидетелем, он должен сам сделать обыск. Я ожидаю его через час. Посмотрим, как вытянется у Гленденнинга лицо, когда он узнает, что надо еще немного подождать.
Мы выходим из квартиры. Гленденнинг запирает дверь и снова ощупывает нас троих.
– Немного подождать? – спрашивает он. – На хрена мне дожидаться какого-то Бермана?
Кемп не без ехидства напоминает ему, что постановлением нам разрешен доступ в квартиру в течение всего дня!
– Не люблю, когда мне приказывают бывшие музыканты, – говорит Гленденнинг.
– В таком случае мы обратимся к судье Литлу, – пригрозил Кемп.
Полицейский закатывает глаза, как будто ничего смешнее он в жизни не слышал, но деться ему некуда. Они с Кемпом топают вниз по лестнице, лениво переругиваясь на ходу.
– Как он вам, нравится? – кивая им вслед, спрашиваю я Марти Полимуса.
– Кто? – на полном серьезе уточняет он.
– Полицейский.
– Вроде ничего. Он говорит, что этот… как его… мистер Кемп… играл в «Галактике».
Я подтверждаю этот факт биографии Кемпа. У Марти вырывается восторженное: «Вот это да!» Потом, помолчав немного, он добавляет:
– А меня в полицию вызывали. На допрос.
– Вот как? – говорю я, а сам думаю о злополучном стакане.
– О вас спрашивали, о чем говорили, когда вы приходили ко мне.
– Ну что же, это их работа.
– Хотели знать, что вы сказали о своих отношениях с ней. С моей мамой. Понимаете?
Я с трудом удержался от искушения посмотреть Марти в глаза. Я совершенно забыл, что я говорил этому парню. Вот оно, еще одно доказательство моей незаконной связи с погибшей. У меня запершило в горле.
– Два раза допрашивали. И оба раза я сказал, что вы об этом ничего не говорили.
Я смотрю на него.
– Я правильно ответил, правда?
– Конечно, правильно.
– Я думаю, что не вы ее убили.
– Спасибо на добром слове.
– Просто все так неудачно сложилось.
Я улыбаюсь, и в этот момент меня как будто током ударило. От страха подгибаются колени. Чтобы не упасть, я хватаюсь за перила. «Какой же ты болван, Расти Сабич, – думаю я. – Господи, какой болван!» Этого юнца подослали ко мне с диктофоном Нико и Мольто. Вот зачем он сюда явился – подсмотреть, что мы делаем, записать наши разговоры. Может быть, рассчитывают, что я дам ему взятку? Все, я пропал. Чувствую, что меня качает, что вот-вот упаду в обморок.
– Что с вами? – протягивает руку Марти.
Я смотрю на него и понимаю, что сошел с ума. Бред собачий. Парень одет по-летнему – обтягивающая футболка и шорты. Даже ремня нет. Где ему спрятать диктофон, даже миниатюрный? Кроме того, его обыскивал Гленденнинг. И в глазах никакого подвоха. Передо мной простой, неуверенный в себе одинокий паренек.
Меня прошибает пот. Я весь как выжатый лимон. Чувствую, как зашкаливает пульс.
– Да нет, все в порядке, – говорю я, но Марти берет все-таки меня под руку. Мы медленно спускаемся по лестнице. – Это квартира так на меня подействовала.
Три часа ночи. Я просыпаюсь от того, что бешено бьется сердце, а по шее стекают капельки пота и мучает удушье. Ошалелый, я машинально пытаюсь расстегнуть воротник. Перед глазами все еще приснившееся исхудалое, искаженное страданием и страхом лицо матери перед смертью.
Мама заболела и умерла в самый спокойный период своей жизни. С отцом они разошлись, хотя каждый день работали бок о бок в пекарне. Отец переехал жить к миссис Бова, вдове со внушительными формами. Уход отца давал матери своего рода свободу, потому что ее брак был сплошной мукой. Ее неожиданно стало интересовать то, что происходит в мире. Она сделалась одной из постоянных участниц бесед на радио. Там говорили о межнациональных браках, о том, что надо узаконить потребление марихуаны, обсуждали, кто убил президента Кеннеди. На обеденном столе у мамы лежали кипы газет и журналов, блокноты и тематические карточки, на которых она делала записи, готовясь к завтрашней программе. Так моя мама, которая раньше боялась выйти из дома, даже спуститься в лавку, которая меня, восьмилетнего, посылала на рынок, стала своего рода местной знаменитостью, так как безбоязненно высказывалась по самым острым мировым проблемам. Я объяснял эти перемены странностями ее характера и мытарствами замужества.
Мои родители поженились, когда маме, шестой дочери профсоюзного активиста-еврея и девчонки из Корка, было уже двадцать восемь лет. Отец был на четыре года моложе и взял старую деву в жены по расчету: у нее были кое-какие сбережения, что и позволило им впоследствии открыть булочную. Мама пошла за отца тоже не по любви. Возраст и особенности ее натуры отпугивали молодых людей. Она ни в чем не знала меры, была человеком настроения. Порывы безудержного веселья сменялись часами угрюмого молчания. Она постоянно рылась в шкафу и шкатулке для рукоделия, издавая при этом малопонятные восклицания. Поскольку мама редко выходила из дома, сестры взяли за правило навещать ее. Отец ворчал – мол, суют нос в чужие дела, болтушки, – а если бывал пьяным, угрожал побить. Чаще всего приходили тетя Флора и тетя Сара – смелые, решительные женщины, истинные дочери своего отца. Они смотрели на разбушевавшегося серба полупрезрительно и полунасмешливо, как смотрят на лающего щенка. Казалось, что задача всей их жизни – защищать слабых. Розу, мою маму, и особенно меня. Все мое детство связано с мамиными сестрами. Они приносили мне конфеты, водили стричься, покупали одежду. Мне было уже двадцать, когда я осознал, как добры и заботливы они были. Я вырос в убеждении, что есть два мира: мир моей мамы и мир, где жили ее сестры, мир к которому стал принадлежать и я. Мама непохожа на других, она чудна́я, и моя любовь к ней непонятна ни другим, ни мне самому.
Что бы мама подумала обо мне сейчас? Я даже рад, что она не дожила до такого позора. Последние месяцы она жила у нас. Мы по-прежнему ютились в крохотной квартирке, но Барбара и слышать не хотела о том, чтобы мама находилась где-то еще. Спала она в гостиной на кушетке и даже днем редко вставала. Барбара подолгу сидела рядом на неудобном стуле. Мама постоянно с ней разговаривала. Голова ее безжизненно лежала на подушке, лицо осунулось, погасшие глаза были полузакрыты. Барбара держала ее за руку, они беспрерывно о чем-то шептались. Я не мог разобрать слов, но их диалог не прекращался, как вода из текущего водопроводного крана. Барбара Бернштейн, дочь дородной матроны из пригорода, и моя мама, печальная, с помутившимся сознанием, сблизились на перепутьях одиночества. Когда я занимал место Барбары, мама брала меня за руку, а я говорил, как люблю ее. Она молча улыбалась. Последние недели Барбара делала ей уколы демерола. Несколько шприцев до сих пор лежат в кладовке под лестницей в коробке со всяким старьем, которое сохранила Барбара: катушки ниток, каталожные карточки, паркеровская авторучка с золотым пером, которым мама делала заметки, готовясь к очередной беседе на радио.