Сама формулировка вопроса, да и тон, каким он был задан, не вполне устраивали Айзенменгера, но по существу придраться было не к чему.
— Да, занимаюсь. А что?
При этом вопросе на лице декана отобразилось удивление. Всем своим видом Шлемм ясно давал понять, что Айзенменгер обладает примерно такими же умственными способностями, что и дождевой червяк с низкой обучаемостью.
— Это отвратительное происшествие породило крайне неприятные для нас толки. Убийство само по себе — событие из ряда вон выходящее, не говоря уже о столь… мерзких сопутствующих обстоятельствах, а тот факт, что его совершил один из сотрудников школы, пусть даже занимавший незначительную должность, еще больше усугубил причиненный ей вред. Я, по крайней мере, надеялся, что худшее уже позади и мы можем спокойно возобновить нашу работу. Однако вы, — декан произнес это местоимение с такой неприязнью, словно оно источало яд, — по-видимому, придерживаетесь иной точки зрения.
Айзенменгер считал себя довольно мягким и уступчивым человеком, однако в это утро у него не было ни малейшего желания подставлять под ногу декана собственный зад.
— Моя точка зрения, — ответил он с натянутой, чтобы не сказать нахальной, улыбкой, — заключается в том, что необходимо установить, кто на самом деле убил Никки Экснер.
— Это уже установлено. Чего вы на самом деле хотите, так это развалить работу отдела и всей школы и окончательно погубить репутацию одного из самых заслуженных медицинских учебных заведений Европы.
Это обвинение настолько потрясло Айзенменгера, что он не успел ничего возразить, и декан продолжил свои инвективы:
— Поскольку в качестве служащего данного учреждения вы обязаны заботиться о его репутации, ваше поведение является нарушением заключенного с ним договора. Завтра же я поставлю этот вопрос на ученом совете. Если совет даст свое согласие — а я уверен, что он его даст, — и если вы немедленно не прекратите свою подрывную деятельность, то в пятницу с пяти часов пополудни можете считать себя уволенным.
Айзенменгер не знал, как относиться к подобной перспективе, но огорчения он точно не испытывал.
— Я не верю, что Тим Билрот убил Никки Экснер, — сказал он, — и тот факт, что я здесь работаю, не имеет никакого отношения к делу.
Декан молча смотрел на него какое-то время, затем развернулся и направился к двери. Там он снова остановился.
— Я имел беседу с главным констеблем. Полиция абсолютно уверена в виновности Тима Билрота. Кроме того, они полагают, что вы своими действиями препятствуете расследованию и выяснению вопроса, какую роль мог играть кто-либо из его сообщников. — Шлемм открыл дверь. — Итак, времени на размышления у вас осталось до пятницы.
Айзенменгер был настолько потрясен словами декана, что ничего не ответил и молча воззрился на дверь, которую тот захлопнул за собой. Они разыскивают сообщников? Может быть, именно этим объясняется неожиданный интерес к нему со стороны Беверли Уортон? В голове Айзенменгера крутились самые невероятные предположения, которые отодвинули на второй план мысль о грозившем ему увольнении.
К чувству вины и неуверенности в себе примешивалось ощущение, будто его пригвоздили булавками к столу, как жука, которого собираются препарировать, и что к нему медленно, но верно подкрадываются некие темные силы.
* * *
В понедельник утром Стефан Либман дождался, когда мать уйдет за покупками, и только через десять минут после этого приступил к письму. Он неторопливо вышел из своей комнаты, насвистывая с независимым видом, как человек, который принял решение и не намерен сворачивать с избранного пути. Он спустился по лестнице, одной рукой держась за перила, а пальцами другой касаясь шершавых обоев, как делал уже много тысяч раз. Внизу, ухватившись за балясину, он перемахнул нижние три ступеньки и, развернувшись, приземлился в прихожей лицом к кухне. Затем он открыл дверь, которая вела в святая святых, то бишь в гостиную.
Здесь было холодно и пахло плесенью — тоже давно знакомые ощущения, цементировавшие фундамент его жизни. В эту комнату почти никогда не заходили, она была для матери символом той «элегантной» и состоятельной жизни, от которой давно уже остались лишь обрывочные и горькие воспоминания.
Бедная глупая старушенция.
Первое, что бросалось в глаза в гостиной, — это бюро, одна из драгоценностей его маменьки, старая развалина с поцарапанным ореховым шпоном. Мать воображала, что этот хлам стоит огромных денег, но не хотела продавать его из сентиментальных чувств. Стефан полагал, что бюро вообще ничего не стоит, но одновременно думал о том, что на всякий случай (а именно тот, когда мамаша окочурится), не мешало бы это уточнить. Бюро служило матери письменным столом — она печатала здесь письма на маленькой и трескучей портативной пишмашинке, прятавшейся под бюро, между его коротких и толстых ножек.
Стефан извлек это допотопное устройство на свет, открыл один из ящиков, где лежало полпачки писчей бумаги, купленной в 1962 году, достал лист и заправил его в машинку. Ему пришлось заправлять лист еще дважды, поскольку тот никак не хотел вставать прямо, но в конце концов Стефан добился своего.
Возник вопрос, что писать.
Стефан не обладал литературными талантами. Хотя он и получил в свое время аттестат с неплохими оценками, в том числе по английскому, любил читать, но сочинения всегда давались ему с трудом. И потом, у него не было навыка в составлении писем подобного рода. Поэтому, прежде чем приступать к делу, Стефан тщательно все обдумал и решил, что лучше всего подойдет деловой стиль. Надо написать лаконично, без лишних сантиментов. Представить все факты, намекнуть на последствия и абсолютно бесстрастно и без колебаний изложить свои требования.
Ему понадобились еще три листа пожелтевшей бумаги, прежде чем он счел письмо удовлетворительным. Немало времени ушло и на то, чтобы запихнуть в машинку конверт и расположить его ровно. Провозившись в общей сложности около часа, Стефан наконец справился и с этим, после чего облегченно вздохнул. Из кармана он вытащил фотографию, обернул ее письмом и вложил в конверт. Оставалось только наклеить соответствующую марку, но это было нетрудно, поскольку он знал, что запас почтовых марок мать хранит под фарфоровой пастушкой на камине.
Наконец он в сладком предвкушении воззрился на результат своих трудов, но медлить не следовало, так как мать должна была скоро вернуться. Он надел свой любимый черный кожаный пиджак, который его родительница тихо ненавидела, но не осмеливалась критиковать, проверил, не забыл ли он ключи от дома, и захлопнул за собой входную дверь.
До ближайшего почтового ящика было минут пять ходьбы. Он подумал, не лучше ли отправить данное послание из какого-нибудь более отдаленного места, может даже из другого района, но затем отказался от этой идеи. Ему все равно придется встречаться с получателем письма, так что никакого смысла в подобной конспирации не было.
Повернув за угол и увидев привлекательный красный почтовый ящик, он улыбнулся и похвалил себя за терпение. Мать всегда говорила, что терпение — большое достоинство, и ругала его за недостаток такового. Но на этот раз он выказал такое терпение и такую выдержку, что если бы мать могла видеть Стефана в этот момент, она непременно бы загордилась своим сыном.