В убийстве Моны Вайс ничего похожего на здравый смысл не было. Мону не пугала вода, она не боялась нырять. Хоть какой-то оттенок смысла данное преступление приобретало лишь в силу того, что оно было совершено в строгом соответствии со сценарием — сюжетом, спонтанно разработанным мной для одной из книг.
Так что вполне могло оказаться, что Мона — не единственная жертва.
Кроме того, что это убийство само по себе было отвратительным, не следовало игнорировать тот факт, что и я оказывался невольно к нему причастным. Расправившись с Моной, некто намеренно воспользовался описанными мной приемами — вероятно, для того, чтобы бросить тень подозрения именно на меня. Этим некто мог быть какой-нибудь темпераментный поклонник Моны — один из тех неграмотных рыбаков, которому она рассказала о наших с ней отношениях, а быть может, даже имела неосторожность хвастаться ими. Она, вероятно, раздобыла экземпляр романа «В красном поле» и не придумала ничего лучшего, чем размахивать им перед носом потенциального убийцы, как красной тряпкой перед быком.
К такому заключению я пришел после целой ночи раздумий, кучи исписанных краткими заметками листков бумаги и бесчисленного количества постоянно увеличивающихся порций виски. Я был полностью уверен, что дело обстояло именно таким образом. Других вариантов попросту быть не могло. Чем больше я об этом думал, тем четче вырисовывалась в моем сознании вся картина преступления. В конце концов у меня даже возникло устойчивое ощущение, что я смогу отыскать убийцу, полистав телефонную книгу или пройдясь по главной улице Гиллелайе. Это принесло мне огромное облегчение. Теперь я уже с нетерпением ждал встречи с Вернером: мне представлялось, что мы с ним предстанем, соответственно, в ролях Шерлока Холмса и инспектора Лестрейда и я торжественным образом поведаю ему обо всем.
Да, впервые за много лет я почти радовался предстоящей поездке в Копенгаген.
Я погрешил бы против истины, если бы сказал, что однажды принял осознанное решение стать писателем. Скорее у меня просто не было выбора, ибо, насколько я себя помню, сочинял я всегда, даже еще до того, как толком научился писать. Будучи ребенком, я, в отличие от других детей, рисовавших машинки и домики, старательно воспроизводил буквы из газетных статей, книг и записок родителей. При этом я был убежден, что пишу рассказы, даже когда копировал какой-нибудь список покупок. Как правило, завершив очередной такой «литературный опус», я торжественно зачитывал свой новый рассказ родителям, которые неизменно доброжелательно выслушивали меня до конца, а подчас даже поощряли кое-какими похвальными комментариями.
Когда же наконец я выучился грамоте, чтение написанного мной стало и вовсе любимым занятием. Пока на уроках рисования все одноклассники рисовали, я по-прежнему продолжал писать. Я просто воображал себе картинку, которую предстояло изобразить, и вместо карандаша описывал ее словами. Одним из первых моих произведений было — Скачущие верхом индейцы поджигают ковбойский форт пылающими стрелами. Я явственно представлял себе эту картину, и, когда читал написанный мной текст, вся сцена всплывала у меня перед глазами вплоть до мельчайших деталей. Это вызывало бурное негодование моих учителей и беспокойство родителей, поэтому время от времени я все же — в основном, чтобы успокоить их, — старался рисовать вместе со всеми. Но и в обычных моих рисунках иногда появлялись буквы: так слон у меня напоминал букву «а», дом был больше всего похож на «Д», а в голубом небе вместо птиц кружила веселая стайка буковок «м».
Когда же через пару лет уроки рисования в школе закончились, родители мои вздохнули с истинным облегчением: отныне им оставалось лишь радоваться высоким оценкам, которые их сын получал по датскому языку. Я писал заметки для школьной газеты и «издавал» рассказы собственного сочинения — с примерным трудолюбием размножал их с помощью копирки для последующей раздачи одноклассникам на перемене во время завтрака. На меня стали обращать внимание — кроме всего прочего, и потому, что делал я все это исключительно по собственной инициативе.
Поступив в гимназию, я продолжил свою творческую деятельность. Уже в первом классе я стал редактором гимназического еженедельника «Почта» и, благодаря своим саркастичным репортажам и смелым передовицам, сумел завоевать известность и признание среди соучеников. Я полностью изменил свой имидж — выкрасил волосы в угольно-черный цвет, стал носить исключительно черную одежду и слушать «The Cure». [8] По особым же поводам использовались маникюр черным лаком и тени для глаз. Я начал курить, предпочитая всем прочим сортам жуткие восточноевропейские сигареты без фильтра, а в качестве выпивки выбирал дешевое виски — как правило, «J&B» или «King Georg».
К своему огромному изумлению, я обнаружил, что проворное перо может служить необычайно эффективным подспорьем в деле общения с особами противоположного пола, и не раз получал доказательство того, что с его помощью можно легко стащить с девушки джинсы. Все детали таких побед я, как правило, скрупулезно фиксировал на бумаге. Причем описания получались настолько живыми и реалистичными, что я даже стал приторговывать ими — продавал копии особо жаждущим любителям клубнички из числа одноклассников, которые тут же, потея от нетерпения, скрывались с записями моих похождений в руках за дверями туалета. Хотя я тщательно следил за тем, чтобы сохранять в тайне личности своих «жертв», вычислить их не составляло особого труда, а некоторые девушки даже испытывали что-то вроде чувства гордости, приобщившись к галерее моих побед. Все это лишь добавляло мне популярности среди товарищей, и вскоре вокруг меня сплотилась небольшая группа почитателей и последователей. С одной стороны, мы в лучших традициях Сирано де Бержерака убеждали одноклассниц избавиться от девственности, с другой — подделывали для нуждающихся записки учителям от родителей. Все это, разумеется, за определенную мзду. Не существовало такой проблемы, которую мы не смогли бы решить с помощью удачно составленного текста или стихотворного экспромта. Именно в этот момент у нас и возникла идея создания некоего писательского общества — своего рода «Утопии» — для творческих личностей, где единственными занятиями будут чтение и сочинительство. Мы поистине обожествляли печатное слово, проявляя при этом серьезность и благоговение, характерные скорее для благочестивых обитателей монастырей. Сейчас я не могу сдержать улыбки, вспоминая наши юношеские энтузиазм и наивность.
Родители мои надеялись на то, что я стану журналистом. У меня был и талант, и соответствующие оценки, а поскольку я еще и сам проявлял к этому интерес, занимаясь школьными газетами, то вряд ли их можно упрекнуть в чрезмерной амбициозности на мой счет. Тем не менее это было не для меня. Я считал, что журналист — фигура отнюдь не свободная, и никогда не стал бы писать для «Экстра Бладет» [9] или какого-то еженедельника. Полная самостоятельность в выборе сюжетов и слов являлась для нас жизненно важным делом, а взгляд на литературу как высшую форму по сравнению со средствами массовой информации не оставлял места для компромиссов.