Короче, Балак принял решение отправиться в Меа-Шеарим; уже он гнушался Рихардом Вагнером и другими немцами, зато в других местах гнушались Балаком. И когда сердце говорило ему: не ходи, чтобы не умер ты, — он отвечал ему: смерть уготована мне так или иначе, так лучше я умру там, где родился, а не в чужом краю. И как только он пришел к этому решению, оно вернуло его к жизни. И он уже видел себя в Меа-Шеарим — соседи и соседки бросают ему чудные лакомства, такие, что даже самый красноречивый человек не найдет слов, чтобы описать их. А после того, как набьет он брюхо едой и питьем — встает себе и отправляется послушать толкование рабби Гронема Придет Избавление. И тут Балаку гораздо лучше, чем всем слушателям, ведь всех остальных толкают, и они толкаются, Балака же никто не толкает, и он никого не толкает. Лежит он себе в ногах рабби Гронема, желает — перекатывается себе с бока на бок в полах плаща рабби Гронема, доходящего тому до пят; желает — спит, и плащ рабби Гронема укутывает его, как одеяло.
Знает Балак, что только потихоньку может он войти в Меа-Шеарим, — увидят его, сдерут с него шкуру. Ты на месте Балака надел бы на себя амулет, шапку-невидимку; Балак не верил в амулеты, как не верил в остальные талисманы и лекарства, потому что уже знал из опыта, что нет от них толку. Надеялся Балак на самого себя. Каким образом? Говорил себе Балак: вот я появляюсь потихоньку. Вначале ничего не показываю, только хвост, потом я показываю свое туловище, потом я показываю голову. Если не объявят мне войну, значит, хорошо, а если нет, я покажу им свои зубы.
2
Оставил Балак Рихарда Вагнера и его пивную, пустил струю и осмотрелся по сторонам, на все четыре стороны, и приказал своим ногам подняться, и побежал трусцой, пока не попал в квартал Ави-Хашор [120] . Понюхал немного тут и немного там — и направился в квартал Дом Иосефа, самый маленький из кварталов Иерусалима, заселенный в те годы евреями, — четырнадцать домов и синагога. Но за грехи наши немалые продали эти дома иноверцам. Да, но ведь Балак собирался идти в Меа-Шеарим, почему же не пошел в Меа-Шеарим? Просто хотел он послушать сперва: чего хотят люди, войны или мира?
Итак, вступил Балак в квартал Дом Йосефа. Покой и мир царили в квартале и в его домах. И возле каждого дома стояла бочка с инжиром и короб с соломой. И вокруг разгуливали куры. А возле них слепой осел, которого раньше использовали на маслобойне, кружился, как будто все еще он вертит колесо. Неподалеку, привязанная к скале, стояла старая лошадь. Тут же играли пять-шесть собак. Почуяла одна из них Балака и оставила компанию. Почуяла его другая собака и ушла. После этого почуяли его все остальные и исчезли. В результате не осталось из всех собак ни одной, кроме Балака. Рассердился пес, что погнушались им собаки. Проглотил свой гнев и онемел, как те собаки, про которых написано «немые собаки не смогут лаять». И прекрасно сделал, что смолчал: если бы он открыл рот, все собаки подняли бы лай, и жители услышали и перепугались бы. Но ведь не пугать евреев он пришел, а попытаться привыкнуть к ним.
В тот час не было там никого из евреев: ни мужчины, ни женщины, ни ребенка. Те, что работают в городе, были в городе, а те, что работают в деревнях, обходили деревни. А женщины где были? Девушки пошли стирать белье в водах Шилоаха, а их младшие сестренки пошли с ними, чтобы просто омочить ноги в воде. А замужние? Те, кому пришло время рожать, ждали родов, а те, которым еще не пришло время рожать, отправились к Западной стене, или на могилу праматери нашей Рахели, или на Масличную гору, или к могиле праведника Шимона просить за своих сестер, чтобы родили они благополучно сыновей Создателю. А мальчики? Одни сидели в талмуд-торе [121] в городе и произносили псалмы, а другие пошли в пещеру Калба Савуа помолиться о дожде, одни сидели в школе общества «Все евреи — товарищи» и учились ремеслу, а другие — кто их знает, где были они в этот час. Не было никого там, кроме иноверцев, которые не знают, как выглядит еврейская буква.
Когда почувствовал Балак себя спокойным и уверенным, задрал он хвост, и стал разгуливать, и обнюхивать каждый двор, и рыться в каждой помойке. Потом спустился в соседние сады, книзу от квартала, которые раскинулись в долине, то — поднимаясь вверх, то — спускаясь вниз, один — над другим. И сады полны деревьев и кустов, тень от которых поднимается и опускается; одна тень верхом на своей подружке, будто каждое дерево и каждый куст — отражение своего приятеля, а приятель его — и он тоже только отражение. А над кустами летит большая пчела, и она тоже отбрасывает тень. Спросил Балак себя: если жужжалка эта ужалит меня, что я буду делать? Раскрыл пасть и бросился на ее тень, чтобы проглотить ее живьем, согласно закону «если пришел кто-то убить тебя, поторопись и убей его». Поняла это пчела, рассмеялась и сказала: «Типун тебе на язык, пес бешеный! Я не ужалю тебя, и тень моя не даст тебе меду». Услышал это Балак, и устыдился, и убрался восвояси.
Подошел он к одной из больших пещер в горном склоне, где было место захоронения христианских паломников и откуда увозили целые корабли земли в Италию, чтобы освящать ею там кладбища. Это — то место, которое христиане называют Хакел Даме [122] , и это — гора, которую христиане называют Горой Дурного Совета, где стоял по их словам летний дворец Каифы, первосвященника.
Солнце село, и края неба покрылись всевозможными оттенками золота, и стайка облаков, алых, как рубины и красный мрамор, приплыла и окружила солнце, а горы Моава, встающие напротив, посерели, и посинели, и опять посерели. Монахи возвратились из города и вошли в свой монастырь. Напротив их монастыря стоял муэдзин и созывал правоверных на молитву. Тут ударили колокола церквей. В ответ постарался муэдзин и возвысил свой голос. В конце концов, все голоса замолкли, и только звучание тишины, голос молитвы и плача, поднимался из города. Это голос евреев, рассеянных среди народов мира, и все народы хотят заставить их замолчать, но Господь, Благословен Он, берет их голос, и поднимает его на небеса, и прячет его в шофар Машиаха. И когда наполнится шофар Машиаха голосами евреев, то вскоре, в наши дни, придет пророк Элиягу, доброй памяти, и встанет на вершине Масличной горы, и протрубит в шофар.
Видит Балак, как пастух в коричневом одеянии спускается с гор, и с ним козы без числа, все черные и одного и того же роста, — а на руках пастуха новорожденный козленок. Вышли жители из домов и загнали коз в загоны; и запах сухих душистых поленьев, и запах свежего молока, и запах сухого помета поднимается из каждого дома и из каждого двора. И слабый огонь мерцает, и сияние его освещает вход в дома, и там уже готовят ужин на плитах из обожженного кирпича. Взошла луна, похожая на серп, тут же исчезла в облаках — и снова вышла. Поднялся собачий лай. Открыл Балак пасть и захотел присоединить свой голос к их голосам. Тут он вспомнил то, что знал раньше: «Собака из чужого города семь лет не лает».