И сказала вдруг старая служанка, что большой серебряной ложкой суп из супницы по блюдам разливала:
– Да простят мне знатные господа, коли вмешаюсь.
Досадливо махнули на нее рукой прекрасные дамы: что еще за старуха такая безобразная?
Но после разрешили ей говорить: давай, бабка, что там надумала?
И сказала старая служанка:
– Видела я, как на кухне, склонившись над горшками и кастрюлями, рыдает Жеан, поваренок наш, любовью терзаемый жестоко. Вбил себе в голову, болван эдакий, что принадлежит его сердце домне Аэлис, да пошлет ей Пресвятая Дева Пещерная долгие годы и много деточек!
– Да при чем тут какой-то поваренок, какой-то Жеан, который слезы льет над горшками? – возмутились прекрасные дамы.
И кавалеры их поддержали. Что за чушь! Какой еще такой Жеан-поваренок? Говори, старуха, откуда жемчуг, и нет ли там, откуда он взялся, еще такого же?
– Так я и говорю, – заторопилась старуха, – рыдает, значит, Жеан, а слезы его тут же превращаются в жемчужины… Сама видела, вот этими глазами.
– Вот вырвем сейчас тебе эти глаза, чтоб всякой глупости не видели, – пригрозил Оливье де ла Тур.
Старуха совсем оробела, присела перед грозным Турком.
– Ах, ваша милость, что за ужас вы говорите! Я бедная женщина, не стану врать. Жеан рыдает чистым жемчугом, ибо хоть и рожден он от скотницы и конюха, сердце у него светлое и доброе, а душа – как облачко, пронизанное солнечными лучами…
– Да откуда тебе знать, старая ты ведьма, какая у него душа?
Оливье де ла Тур совсем из себя вышел, вот-вот за оружие схватится.
– Так ведь я та самая скотница и есть, от которой Жеан произошел, – жалобно проговорила старая женщина.
Тут ее отпустили и послали за Жеаном.
Привели Жеана.
Бертран на траву присел, подальше от блевотины, чтобы ненароком не вляпаться. Любопытно ему стало.
Жеан оказался лет семнадцати, а то и меньше; черные кудри во все стороны глядят, весь в саже, ручищи как грабли, ножищи как другие грабли, глаза от испуга на пол-лица сделались. Увидел блевотину, затрясся.
Встряхнул его тот кавалер, которого Оливье де ла Тур на траву давеча уронил.
– Знаешь ли ты, мужичья твоя душа, что ты домну Аэлис едва до смерти не уморил?
Жеан под пятнами сажи белый стал – белее атласа.
Другой кавалер его по лицу ударил, пока первый за шиворот держал.
– Ведомо ли тебе, навозный ты мешок, что жемчужина твоя поперек горла домне Аэлис стала?
– Ох, – вымолвил Жеан. Губы облизал.
– Что с ним сделать? – спросил первый кавалер.
– Повесить! – сказал второй. И вдруг надумал что-то и с жемчужиной в пальцах к Жеану подступился. – А ну, заплачь!
Жеан на него глаза вылупил.
– Зачем это?
– Как – зачем? Чтобы каждой даме – по такой жемчужине!
Дамы забили в ладоши: знатно придумано!
А Жеан только стоит и тупо глядит перед собой.
А прямо перед ним Бертран де Борн сидел, так что получилось, будто бы незадачливый этот Жеан на Бертрана де Борна вылупился.
– Что не плачешь? – спросил Жеана кавалер.
– Так… не плачется, – пробормотал Жеан.
Тут кавалеры бить поваренка начали. Больно били, и по лицу, и по рукам, когда голову свою лохматую прикрывать вздумал, и в поддых, а когда на колени пал, то и по спине и по тощим бокам.
Корчится Жеан на траве, мычит себе под нос, но ни слезинки проронить не может.
Отступились тогда от него кавалеры и решили дружно, что надобно такого бесполезного Жеана повесить – в назидание прочим мужланам.
Старая служанка взвыла, но ее быстро отогнали, чтобы не мешала потехе. Жеана с земли подняли и потащили к старому дубу, дедушке всех дерев. Между гирлянд, из шелка, цветов и трав свитых, веревку приладили – молодые трубадуры слазали, не поленились. Дамы изящным цветником внизу сбились: смотреть, как ладно молодой трубадур на суку сидит. Оливье де ла Тур только плюнул и ушел: скучно ему глядеть, как мужлана какого-то вешают.
А Бертран де Борн вдруг отвращением ко всему преисполнился. Как в блевотину ногой въехал (недоглядел-таки!), так и озлился. И решил он всех удовольствия лишить. Отыскал глазами домну Маэнц и упросил ее суд над Жеаном устроить. Ведь покушение свое учинил этот мужлан не по злому умыслу вовсе, а из-за любви. И судить его надлежит Судом Любви.
Долго упрашивать не пришлось. Затея показалась еще любопытнее, чем если бы Жеана сразу повесили, без всяких разбирательств. Стали судить да рядить, и мудрая домна Гвискарда присудила так: чувства, испытываемые Жеаном, похвальны и достойны всяческого одобрения; но поскольку грубым мужланам, сыновьям скотниц и конюхов, подобные чувства испытывать непозволительно, то…
Тут Жеан совсем голову потерял от страха, ибо потащили его к петле.
А Бертран де Борн, все так же забавляясь, крикнул:
– Может, какая-нибудь милосердная дева возьмет его в мужья, согласно старинному обычаю?
Дамы так и покатились со смеху. Ах, какой затейник этот Бертран де Борн!
Надели Жеану петлю на шею. У того вдруг в штанах сыро стало. Кому охота помирать в такой светлый день, когда лето только начинается? Никому не охота.
И закричал Жеан – всей утробой взвыл:
– Милосердия!
Подтолкнули его ближе к дереву и на чурбачок, специально от кухни притащенный, встать велели.
Бертран между тем к Марии де Вентадорн подобрался. За ручку взял, ручку ей поцеловал, к себе притянул и в округлое ушко прошептал:
– Продайте мне этого мужлана.
Как удивилась домна Мария – даже ушко порозовело.
– На что он вам, помилуйте!
Близко-близко темные глаза Бертрана, золотистым светом полные, озорные.
– Помилуйте, домна Мария, да кто же вешает курочку, несущую золотые яички!
– Так он отказался плакать.
– У меня заплачет.
– Что у вас на уме, Бертран де Борн?
– Ничего.
– Я вам не верю.
– А напрасно.
– Домна Маэнц говорит, что вы злой.
– Я исключительно злой, домна Мария, но это между нами. Домна Маэнц сердится за то, что я думал не о ней.
– А о ком? Ветреник!
– О графе Риго.
– Боже!
Между тем стали звать повара, чтобы тот вышиб чурбачок из-под ног Жеана. Не кавалерам же этим грязным делом заниматься!
Повар не то не слышал, не то делал вид, что не слышит. Жеан трясся так, что едва с чурбачка не падал.