— А я уж было подумал, что той ночью, ну, когда вам досталось…
— Если бы дело было только в этом…
Фермин как будто понял, что я хотел сказать, и сочувственно улыбнулся:
— Что ж, не беда, ведь самое интересное в женщинах — открывать их. Каждый раз — будто впервые, словно прежде ничего не было. Ты ничего не поймешь в жизни, пока впервые не разденешь женщину. Пуговица за пуговицей, словно в зимнюю стужу очищаешь обжигающий маниок. Э-эх…
Через несколько минут на экране появилась Вероника Лейк, и Фермин весь вытянулся, глядя на диву. Дождавшись эпизода, в котором она не была занята, Фермин заявил, что отправляется в буфет, дабы восстановить запасы шоколада. После месяцев голодной жизни мой друг утратил чувство меры, но из-за своих бесконечных переживаний сохранил болезненный, истощенный вид человека, пережившего войну. Я остался один, не особенно следя за сюжетом. Сказать, что я думал о Кларе, было бы неверно. У меня перед глазами было лишь ее тело, потное, трепещущее от наслаждения под грубыми ласками учителя музыки. Я отвел взгляд от экрана и лишь тогда заметил, что в зал вошел еще один зритель. Он стал продвигаться к центру и устроился передо мной, на шесть рядов впереди. В кинотеатрах полно одиноких людей, — подумалось мне. Таких, как я.
Я попытался восстановить нить событий, разворачивавшихся на экране. Герой-любовник, детектив, циничный, но с добрым сердцем, объяснял какому-то второстепенному персонажу, почему такие женщины, как Вероника Лейк, погибель для честного мужчины, но все-таки ему ничего другого не остается, как безответно любить, страдая от их коварства и предательства. Фермин Ромеро де Торрес, который со временем сделался настоящим знатоком кино, называл подобные картины «историей о богомолах». Он считал их женоненавистническими фантазиями, предназначенными для конторских служащих, страдающих запорами, а также для скучающих престарелых святош, мечтающих пуститься во все тяжкие. Я улыбнулся, представив себе, какими комментариями разразился бы, глядя на экран, мой друг, не позволь он сейчас себе обольститься прилавком со сластями. Но в то же мгновение улыбка стерлась с моих губ. Зритель, только что севший впереди, внезапно обернулся и пристально на меня посмотрел. Дымный луч кинопроектора пронзал сумерки зала — поток мерцающего света, сотканного из причудливых линий и пляшущих пятен. Я сразу узнал в незнакомце человека без лица. То был Кубер. Его глаза, лишенные век, отливали сталью, улыбка без губ пугающе кривилась в темноте. Мое сердце словно сжали ледяные пальцы. На экране разом заиграло множество скрипок, раздались крики, выстрелы; картинка погасла. На мгновение зал погрузился в густой мрак, и я слышал только пульсацию крови в висках. Когда на экране вновь появилось изображение и тьма в зале рассеялась в пурпурно-голубом тумане, человек без лица исчез. Обернувшись, я увидел его силуэт: двигаясь по проходу, он столкнулся с Фермином Ромеро де Торресом, возвращавшимся со своего гастрономического сафари. Фермин сел в кресло рядом со мной, протянул мне шоколадку и осторожно посмотрел на меня:
— Даниель, у вас лицо белее бедра монашки. С вами все в порядке?
Над рядами кресел пронеслось едва уловимое дуновение.
— Странно пахнет, — заметил Фермин Ромеро де Торрес. — Будто кто-то пернул, то ли нотариус, то ли стряпчий.
— Нет, это запах горелой бумаги.
— Возьмите лимонный леденец. Он от всего помогает.
— Не хочется.
— И все же оставьте его себе. Никогда не знаешь, из какой неприятности может вытащить лимонная карамель.
Я запихнул леденец в карман и до конца фильма оставался безучастен как к Веронике Лейк, так и к жертвам ее роковых чар. Фермин Ромеро де Торрес целиком погрузился в созерцание, поглощая свои шоколадки. Когда в конце сеанса зажегся свет, мне показалось, будто я пробудился от дурного сна, и хотелось верить, что тот призрак из кинозала был лишь игрой воображения, болезнью памяти, хотя тот краткий взгляд успел многое мне сообщить. Он не забыл обо мне и о нашей встрече.
Появление в нашей лавке Фермина не замедлило сказаться: у меня появилось гораздо больше свободного времени. Если Фермин не был занят розыском какой-нибудь редкостной книги по заказу одного из наших клиентов, он посвящал все свое время обустройству магазина, разработке стратегии торговли, совершенствованию рекламы и витрин, с помощью проспиртованной тряпицы наводя блеск на корешки книг. Что до меня, то я пытался посвящать освободившиеся часы тому, чем пренебрегал в последние годы: тайне Каракса, но главное — моему другу Томасу Агилару, по которому здорово успел соскучиться.
Томас производил впечатление юноши замкнутого и нелюдимого; люди побаивались его слишком серьезного и даже угрожающего вида. Он обладал телосложением борца, плечами гладиатора и тяжелым проницательным взглядом. Мы познакомились с ним много лет назад во время драки, которая случилась в самом начале моего пребывания в иезуитской школе Каспе. Дело было так. После уроков за Томасом зашел отец в сопровождении важной девицы, которая оказалась его сестрой. Я отпустил какую-то дурацкую шутку в ее адрес и глазом не успел моргнуть, как Томас Агилар обрушил на меня град ударов, о которых я не мог забыть еще добрую неделю. Томас раза в два превосходил меня по габаритам, силе и свирепости. В той дворовой дуэли в окружении детей, жаждавших кровавого зрелища, я потерял зуб и приобрел новое представление о пропорциях. Я не сказал ни отцу, ни учителям, кто так меня отметелил, равно как не сообщил им о том, что папаша моего противника с наслаждением наблюдал за побоищем, улюлюкая вместе с учениками.
— Я сам виноват, — сказал я, закрыв тему.
Три недели спустя на перемене Томас подошел ко мне. Я помертвел от страха. Теперь он меня точно прикончит, подумал я. Он начал что-то бормотать, и вскоре я понял: единственное, чего он хочет — извиниться за драку, потому что понимает, что бой был неравным и несправедливым.
— Да это я должен просить у тебя прощения за то, что так вел себя с твоей сестрой, — ответил я, — и сделал бы это еще тогда, но ты разбил мне челюсть, прежде чем мне удалось сказать хоть слово.
Томас пристыженно потупился. Я уже заметил, как неприкаянно этот тихий и молчаливый верзила бродит по аудиториям и коридорам школы. Все ребята — и я первый — его боялись; с ним избегали говорить и даже встречаться взглядом. Отводя глаза, чуть ли не дрожа, он внезапно спросил меня, не хочу ли я стать его другом.
Я сказал, что хочу. Он протянул мне руку, и я ее пожал. Его пожатие было слишком крепким, но я стерпел. В тот же день Томас пригласил меня к себе домой на обед, отвел в свою комнату и показал коллекцию странных механизмов, собранных из рухляди и никчемных деталей.
— Это я сам сделал, — гордо пояснил он.
Я так и не смог уразуметь, что бы это могло быть, но промолчал и восхищенно кивнул. Мне показалось, что одинокий верзила создал себе друзей из меди и жести, и я был первым, кому он их представил. То была его тайна, Я рассказал ему о своей матери, о том, как мне ее не хватало. Когда мой голос задрожал, Томас молча меня обнял. Нам тогда было по десять лет. С того самого дня Томас стал моим лучшим — а я его единственным — другом.