Лужок Черного Лебедя | Страница: 8

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ау? — крикнул я через занавеску из бус.

Ответа не было. Я прошел сквозь сухо щелкающие бусы в крохотную кухоньку с каменной раковиной и огромной печью. В ней поместился бы ребенок. Дверца печки была оставлена открытой, но внутри было темно, как в треснутой гробнице в подземелье под церковью Св. Гавриила. Я хотел поблагодарить кислую бабку за то, что она вылечила мне ногу.

«Проверь лучше, открывается ли задняя дверь», — предостерег Нерожденный Близнец.

Дверь не открывалась. И подъемное окно в морозных узорах — тоже. Его задвижки и петли были давным-давно закрашены сверху, и даже для того, чтобы слегка сдвинуть раму вверх, понадобилось бы зубило. Интересно, сколько времени. Я попытался разглядеть циферблат дедушкиной «Омеги», но в кухоньке было слишком темно. А если сейчас поздний вечер? Я приду домой, а ужин будет ждать меня на столе под жаропрочной стеклянной миской. Папа и мама взбесятся, если я не вернусь к ужину. А если уже за полночь? Вдруг они обратились в полицию? Господи. А что, если я проспал целый короткий день и сейчас уже следующая ночь? «Мальверн-газеттир» и «Мидлэндс тудей» уже напечатали мою школьную фотографию и обращение к возможным свидетелям. Господи. Подгузник наверняка сообщил, что видел меня у замерзшего озера. Может, меня уже там ищут с аквалангами.

Это какой-то дурной сон.

Но все оказалось еще гораздо хуже. Вернувшись в гостиную, я посмотрел на дедушкину «Омегу» и увидел, что времени нет. «Не-е-ет!» — проскулил я. Стекло, часовая стрелка, минутная — все исчезло. Осталась только гнутая секундная стрелка. Наверно, это случилось, когда я упал на лед. Корпус часов треснул, и начинка лезла наружу.

Дедушкины часы сорок лет шли секунда в секунду.

Я прикончил их меньше чем за две недели.

* * *

Шатаясь от ужаса, я прошел по коридору и просипел, глядя на верх кривой лестницы:

— Ау?

Темнота и безмолвие, как ночью в ледниковый период.

— Мне надо идти!

Я боялся из-за раздавленных часов и боялся оставаться в этом доме, но все же не осмеливался кричать, чтобы не разбудить этого самого брата.

— Мне пора домой, — произнес я чуть погромче. Ответа не было. Я решил попросту выйти через переднюю дверь. Потом вернусь при свете дня и поблагодарю бабку. Задвижки легко отъехали в сторону, но старомодный замок не поддавался. Он не откроется без ключа. Ничего не поделаешь. Надо идти наверх, будить бабку, брать у нее ключ, а если она разозлится — что ж тут. Я должен, должен что-то сделать, исправить катастрофу с часами. Одному богу известно, что, но внутри Дома в лесах я этого точно сделать не смогу.

Лестница оборачивалась вокруг себя и становилась все круче. Скоро мне пришлось цепляться за ступеньки руками, чтобы не упасть. Как, ради всего святого, бабка, похожая на шахматную ладью в своем негнущемся платье, лазит по этой лестнице? Наконец я вылез на крохотную площадку с двумя дверями. Через окошко-щель брезжил свет. Одна из этих дверей должна быть бабкина. Вторая, стало быть, брата.

«Левая — волшебная». Я схватился за круглую железную ручку левой двери. Она высосала все тепло из кисти, потом из всей руки, из всей моей крови.

Скрич-скрач.

Я замер.

Скрич-скрач.

Жук-древоточец? Крыса на чердаке? Труба потрескивает, замерзая?

Из какой комнаты доносится это «скрич-скрач»?

Я повернул круглую железную ручку, и раздался хитрый, словно закрученный, скрип.

* * *

Сквозь кружевную занавеску со снежинками лунный свет словно пудрой осыпал чердачную комнату. Я угадал. Кислая бабка лежала под лоскутным одеялом — неподвижно, как мраморная герцогиня на крышке саркофага. На тумбочке у кровати стояла банка со вставной челюстью. Я прошаркал к кровати по корявому полу. Мысль о том, что надо будить бабку, меня пугала. Что, если она про меня забыла и решит, что я пришел ее убить, начнет звать на помощь и ее хватит кондрашка? Волосы рассыпались по впавшему лицу, как водоросли. Каждые десять-двадцать сердцебиений изо рта бабки вылетало облачко дыхания. Если бы не это, невозможно было бы поверить, что она из плоти и крови, как я.

— Вы меня слышите?

Нет, придется ее трясти.

Я потянулся к ее плечу — моя рука прошла половину расстояния, когда «скрич-скрач» послышался снова, глубоко в недрах бабки.

Это не храп. Это предсмертный хрип.

Пойти в другую спальню. Разбудить ее брата. Нужно вызвать «Скорую». Нет. Разбить окно и выбраться из дома. Побежать к Айзеку Паю в «Черный лебедь» за помощью. Нет. Тебя первым делом спросят, что ты делал в Доме в чаще. Что ты скажешь? Ты даже не знаешь, как зовут эту женщину. Слишком поздно. Она умирает, вот прямо сейчас умирает. Я не сомневался. «Скрич-скрач» набирал силу, звучал громче, насекомее, острее, кинжальнее.

Трахея бабки выпирает, пока душа выдавливается из сердца.

Изработанные глаза распахиваются, словно кукольные — черные, стеклянистые, испуганные.

Из черного провала рта вылетает молния.

В воздухе висит безмолвный рев.

Мне уже никуда не уйти.

Висельник

Тьма, свет, тьма, свет, тьма, свет. Дворники «Датсуна» даже на максимальной отметке не справляются с дождем. Когда навстречу пролетают огромные многоосные грузовики, на лобовом стекле взбивается пена. Видимость, как в автомойке — я едва-едва разглядел два военных радара, крутящихся с немыслимой скоростью. Ждут, когда на нас обрушится вся мощь войск Варшавского договора. Мы с мамой почти всю дорогу молчим. Частично, думаю, из-за того, куда она меня везет. (Часы на приборной доске показывают 16:05. Ровно через семнадцать часов состоится моя публичная казнь.) Мы остановились перед светофором на переходе, где надо нажимать на кнопочку, у закрытого косметического салона, мама спросила, как прошел мой день, и я ответил «Ничего». Я в ответ спросил, как прошел ее день, и она сказала: «Спасибо, хорошо — я смогла реализовать свое искрометное творческое начало и теперь испытываю чувство глубокого удовлетворения». Мама умеет быть убийственно саркастичной, хотя меня за это ругает.

— Тебе кто-нибудь подарил валентинку?

Я сказал, что нет, но даже если бы и подарили, я все равно сказал бы маме, что нет. (Точнее, мне пришла одна, но я ее выкинул. На ней было написано «Пососи у меня» и стояла подпись «Бест Руссо», хотя почерк скорее смахивал на Гэри Дрейка.) Данкен Прист получил четыре штуки. Нил Броз — семь (во всяком случае, он так сказал). Энт Литтл выведал, что Ник Юэн получил двадцать. Я не стал спрашивать маму, досталась ли ей валентинка. Папа говорит, что День святого Валентина, День матери, День безрукого вратаря и тому подобное — все это изобрели производители поздравительных открыток и шоколадных конфет.

В общем, мама высадила меня у светофора в Мальверн-Линк, возле поликлиники. Я забыл свой дневник в бардачке машины, и если бы свет не сменился на красный, мама бы так и уехала к Лоренцо Хассингтри с моим дневником. (Джейсон — не особенно крутое имя, но если бы в нашу школу забрел какой-нибудь Лоренцо, его бы сожгли бунзеновскими горелками до смерти.) Надежно спрятав дневник в сумку, я пересек залитую водой стоянку машин при поликлинике, прыгая с одного сухого места на другое, как Джеймс Бонд, несущийся по спинам крокодилов. У входа ошивалась пара ребят из второго или третьего класса школы имени Дайсона Перринса. Они увидели, что на мне форма враждебной школы. Если верить Питу Редмарли и Гилберту Свинъярду, каждый год все четвероклассники Дайсона Перринса и четвероклассники нашей школы вместо уроков встречаются в тайном месте, огороженном кустами, на Пулбрукском общинном лугу для драки стенка на стенку. Кто струсит, тот педик, а кто стукнет учителям, тот покойник. И три года назад Плуто Ноук треснул их самого крутого пацана так, что тому в больнице пришивали челюсть обратно. И он до сих пор ест только жидкое через соломинку. К счастью, дождь был такой сильный, что парни из Дайсона Перринса не стали со мной связываться.