Это было утонченное общество.
На второй день пребывания в столице начитанная Любочка послала телеграмму в Баденвайлер Чехову и вскоре получила ответ от хозяина пансиона: «Жилец выбыл неизвестном направлении» – что, в общем, нельзя считать абсолютной ложью.
Молодой инженер увез ее в Аргентину, где какое-то время тщетно пытался создать с Любочкой хоть какую-то видимость семьи, но не преуспел, и в конце концов бывшая гимназистка написала все тому же антрепренеру покаянное письмо с призывом о спасении. Тот ответил ей телеграммой: «Люба вертайтеся здесь скоро будет лучше». Телеграмма датирована сентябрем 1917 года и послана из Москвы.
Она примчалась.
И угодила в стихию, в смерч, тайфун истории, в сердце коего, как принято считать, порхают бабочки, и уютно там обустроилась: вышла замуж за заместителя наркома тяжелой промышленности.
Преданный партии человек, замнаркома к первой же годовщине свадьбы – это был праздник 8 Марта – подарил Любе красную косынку и партбилет, который никогда не пригодился. А вот что таки пригодилось – это пятикомнатная квартира в Столешниковом, оставленная ей мужем после развода.
В моменты крушения любви Любочка травилась головками спичек, предусмотрительно запивая их молоком.
Однажды очнулась в объятиях известного дрессировщика.
Словом, была Любочка феерически беспечна и легка, всерьез ни во что не вникала. Никогда в жизни нигде не работала, вначале – как жена замнаркома, потом по привычке. Подружки, портнихи, косметички, мозолистки, маникюрши… Не оставалось денег на жизнь – продавалась комната. Когда все комнаты, кроме ее спальни и чулана за кухней, были проданы и деньги пущены на ветер, в ход пошли камешки и чернобурка, после чего много лет расставлялись ширмы и сдавались койки.
На худой конец, возникал новый мужчина.
Как-то так выходило, что была она знакома со всеми, всё про всех знала, знаменитостей не признавала, кумиры толпы в ее устах обращались в пыль.
– Леонид Утесов? – спрашивала она. – В смысле, Ленька Вайсбейн? Он дальше всех на улице плевал сквозь зубы. Начинал в Зеленом театре. Вот город был! Вот была настоящая демократия! Любой фармазон мог прийти и сказать: «Хочу исполнить!» – «Пожалуйста, исполняй!» – Она брала паузу и небрежно добавляла: – Но Ленька Вайсбейн известен был тем, что дальше всех плевался.
Красивой она даже в юности не была – очень веснушчата, и нос как-то неудачно вмонтирован меж близко посаженными глазами. Но дьявольское обаяние окутывало ее недурную фигурку таким плотным облаком, что разглядеть веснушки или нос мужчины просто не успевали. Да: и голос был – как у опереточной примадонны: низко-напевный, волнующий и значительный, что бы там она ни несла.
Четвертый ее муж, изобретатель, человек мрачный и совершенный нелюдим, сделал ей предложение на другой день после случайного знакомства в чьем-то доме. Любочка, уж на что привыкла к экспресс-чувствам сильного пола, в тот раз и сама была поражена.
– Это когда ж вы, милый, успели так втюриться? – мягко спросила она. – Вы, помнится, весь вечер с опущенной головой просидели, косички из бахромы на скатерти плели…
– Голос, – кратко пояснил рационализатор, глядя в угол.
Сама она частенько повторяла не без кокетства:
– Я никогда не была хороша собой, поэтому, если уж мужчина застревал в моих сетях, я старалась, чтоб, пока он поднимается по лестнице, из квартиры доносился запах свежесваренного кофе.
Любочке было под шестьдесят, когда подруга пригласила ее на свадьбу дочери. Она явилась, критически оглядела многолюдное застолье… глазу не на ком было отдохнуть! Разве что жених… он был оч-ч-чень неплох: располагающая улыбка, смешливые глаза.
Часа через три она ушла со свадьбы. С женихом. Потом клялась, что не хотела, так само вышло. Этот жених, одессит по рождению и прописке, стал ее последним мужем, и с ним-то она вернулась в родной город с явным облегчением, тем более что верного антрепренера – друга, любовника, надежной опоры на всех виражах непростой ее женской судьбы – на свете уже не было.
Ян, новый и последний ее муж, оказался очаровательным человеком: добрым, легким и очень остроумным, типичным одесским «хохмачом».
Соседи Яна любили и уважали, и потому его внезапная смерть (он был младше Любочки лет на двадцать пять, и любой скандал, который сама же затевала и сама успокаивала, та начинала словами: «Вот когда ты закроешь мне очи!..») – эта смерть потрясла всех.
Яна кремировали, и поскольку у Любочки все не доходили руки забрать его прах, дядя Юра Кудыкин сам съездил в крематорий куда-то за поселок Таирова, привез и вручил вдове красивую урну; после чего все соседи стали готовиться и чистить обувь: похороны и поминки по Яну могли стать большим культурным событием двора. Но шли недели и месяцы, а потом уже и годы… Не помогали даже сновидения тети Паши, в которых Ян слал Любочке убедительные и уже отнюдь не остроумные просьбы упокоить, наконец, его прах, а заодно прикупить земельки для собственной могилы.
Все улетало прочь, не задевая легкой ее головы.
Пузатенькая урна с прахом смешливого Яна так и осталась стоять у Любочки на изящном круглом столике у окна, составляя – надо отдать должное ее вкусу – интересный ансамбль. И все вокруг договорились уже не трогать вдову с ее большим и красивым горем.
* * *
Вечерами, когда хозяйки стряпали харч на завтра, вся кухня сияла огнями наподобие бальной залы: у каждого жильца был свой счетчик и своя лампочка над столом, и никто не хотел одалживаться у соседей электричеством. Когда за окнами темнело и прожекторный свет заливал пространство кухни так, что любая вещь, вроде оловянного половника, представала уникальным экспонатом предметов быта, открывалась дверь, и в помещение медленно вплывала Баушка Матвевна – кроткая старушка, занимавшая пять метров, выгороженных от бывшей ванной комнаты Этингеров. Это были пять темных метров без единой щели света, с какой-то роковой технической невозможностью провести туда электричество, и потому день и ночь озаряемых огоньком двух-трех свечей. Дядя Юра Кудыкин, впрочем, уверял, что электричество в логово Баушки Матвевны провести – как два пальца обоссать, и даже сам он берется это сделать, просто та тратиться не хочет: старушка, говорил он, «скупа, как рыцарь». (И правда: стоило кому-то из детей подбежать к ней с задорным воплем: «Баушка Матвевна, дай конфетку!» – та мигом добродушно отзывалась: «Говна тоби!»)
Итак, старушка вплывала в ослепительное и ослепляющее пространство коммунальной кухни, ковшиком ладони прикрывая огонь своей гордой пенсионерской свечи: она тоже не желала одалживаться светом у соседей…
* * *
Одноэтажный флигель выходил во двор застекленной верандой, высокая дверь которой была заколочена, а жильцы в свои комнаты попадали через длинный, жутковато-темный затхлый коридор. За третьей справа дверью жили в тесном закутке Матрена («тетя Мотя, подбери свои лохмотья!») с сыном Валеркой.