– Что же ты, дочь моя, делаешь? Что творишь?! – причитал базилевс. – Виновен я пред тобой, страшно виновен – но требуй с меня! Почто народ через то страдать должен? Почто мы все ночами глаз не смыкали, ибо если б удалось венграм да латинянам всяким прочим верх одержать тогда над мужем твоим – не сидеть мне на троне базилевсовом, а говорила б ты сейчас не с отцом своим, а с князем Тарентским, который – то ведомо всем – служил на теле жены своей черную мессу? Что ж не ответствуешь?
Молчала Симонис, опустив глаза ниц.
– Что отвечу я мужу твоему, ежели спросит он меня, где была ты ночью нынешней? Думаешь, не знаю я об этом? А ежели знаю – так почему б и ему не узнать?
– Сами вы просватали меня за Стефана, батюшка! Наш с ним брак на небесах заключен. За что вы теперь корите меня?
Всплеснул базилевс руками, будто не в силах ничего боле поделать, но нежданно вдруг заключил дочь свою в объятия и зарыдал.
– Симонис, ангел мой, пойми же наконец! От мужа твоего зависит ныне империя, от воинства его, от золота, но более – от желания и решимости. Сорок задушбин, что возводятся ныне по всей Сербии, – это чудо истинное, спасение наше. Не можем мы сейчас перечить ему. Не можем оставить тебя здесь и расторгнуть брак – думаешь, не пришлет он под стены опять войско свое и не будет требовать выдачи?
– Да что вы, батюшка, об этом я не просила.
– Не можем мы даже дозволить тебе постриг принять, хоть это и святое право каждого христианина. Мы, правители, не вольны в жизнях своих и желаниях…
– А Милутин как же? Волен?
– За то, чтобы быть с тобой, заплатил он слишком высокую цену. Я такую платить не готов. Любовь господаря сербов к тебе беспредельна. Это еще одно чудо истинное! А вы что же?! Таких делов там наворотили, что прахом все пошло бы, кабы не закрыл он всех вас собой. На волоске все висело. Чего ж тебе еще не хватает-то?
Вновь молчала она, а базилевс не унимался:
– И ладно бы решилась ты мужу старому рога наставить. Вот дело-то какое невиданное! В Константинополе вон мужа безрогого днем с огнем не сыщешь. Но зачем же творить грех сей на глазах у мужа, да еще и с сыном его? Совсем стыд потеряли! А впрочем – ни слова более об этом! Пойми, дочь моя, базилевсу нет дела до того, кто отец сына твоего, – главное, что ты ему мать и что признал его Милутин преемником своим. За сыновей, мужей и любовников Господь может еще простить – за империю никогда!
Страшным выдался остаток ночи. Ближе к утру грянул гром, сверкнули молнии и разверзлись над Градом Великим хляби небесные. Будто Бог разгневался на Город и на людей, что в нем были, за грехи их. Впала Симонис в беспокойное забытье, и привиделось ей, будто лежит она не в опочивальне своей на ложе роскошном, а в темном и сыром подземелье, цепями прикована к стене каменной. И никуда не сбежать оттуда, никуда не скрыться, давит подземелье тяжко, неимоверно страдание ее, а из глаз не слезы текут, а потоки кровавые. И вдруг пред ней он, тот самый старец – теперь она узнала бы его даже во тьме. И вот странно – видит она его.
– Что, – говорит он, – страдалец? Намучился? Аль нет еще?
А в длани правой держит что-то, но не показывает. И тут замечает Симонис, что одеянье на ночном пришельце святительское, крестами отмечено – и как она прежде-то не видела? Да и лицо какое-то знакомое. Открывает он пред ней длань свою, а на ней – два глаза! И говорит такие слова:
– Не скорби! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям.
Сказал это старец – и протянул ей глаза на ладони. Глянули те на Симонис – тут и оставил сон дочь базилевса. Странный то был сон, но вот чудо – пробудившись, почуяла она облегчение страданий своих.
Осталась Симонис в Константинополе на похороны материнские да на поминки, но выход из дворца отныне был ей заказан. Оплакивала женская половина Влахерны не токмо императрицу, но и грядущий брак в доме Палеологов. Просватали младшую сестру Симонис за Тохта-хана – потрепал он пограничье имперское, замирился с ним базилевс да дочь отдал по обыкновению. Вот уж правду говорила во время оно кормилица Симонис – повезло ей, сильно повезло, за христианского правителя замуж шла.
А тут сидела на подушках атласных девочка, совсем еще дитя, как сама Симонис когда-то, все равно что овечка, а няньки да тетушки напевали ей: «Кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время… Никогда бы не отдали тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых… Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему… Такова наша судьба». Готовилось семейство Палеологов к новому жертвоприношению. О сестрице же бедной оставалось Симонис только молиться.
Не могла уже более королева сербская сносить все эти слезы да стенания, коими всегда славилась женская половина дома ее. Надоели ей и извечные эти пяльцы с мотками нитей шелковых да золотых. Изменилась она за эти годы, не быть ей более овцой безответной. С некоторых пор старинные рукописи стали привлекать ее более, нежели рукоделия женские. Муж ее тому препятствий не чинил, но собрание книжевное в Призрене невелико было – почитай что и не было его вовсе, не то что здесь, в Константинополе. Во всем мире подлунном не было библиотеки, равной базилевсовой. Потому решила скоротать здесь Симонис тягостные дни, но совсем не ждала встретить тут отца. И подступилась она к нему, раз уж так вышло.
– А правда ли, батюшка, – вопросила она базилевса, едва поднял он голову свою от пожелтевших пергаментов, – что не просто так приходил Милутин тогда к стенам константинопольским? Правда ли, что долг был за базилевсом?
Поведала ему Симонис о разговоре своем с господарем – и про договор, базилевсом порушенный, и про татар, и про долг кровавый, что брал потом Милутин с ромеев.
– Правда ли все это? – вопросила Симонис базилевса.
Не сразу ответствовал тот:
– Правда, дочь моя, не бывает одна, их всегда много, правд этих. И то, что правда для Милутина, вовсе не обязательно правда для Андроника. Был договор, да решил Милутин, что базилевс нарушил его. А почему решил? Выставили воинство его супротив татар, дескать, обманом. Но не только его – и болгарское войско в бой вышло, и ромеи татарам противостояли, правда, в местах иных то было. И все единовременно – только так можно было одолеть нехристей проклятых. И ежели хотя бы один из союзников ушел, не повернул бы мечи свои супротив Орды – торжествовала бы она всецело. Всем жертвовать чем-то пришлось, не одним сербам. А как иначе? Раз враг пришел – время не торг вести, а защищать земли свои. Пошел я на хитрость, но разве был у меня выбор? Должны были сербы хотя бы ценою жизни своей задержать Орду на несколько дней – они и задержали. Разве лучше стало бы нам всем, не возьми тогда я грех на душу? Что с того, что пали бы сперва Болгария да Македония, а потом уже и державы иные? До всех враги доберутся рано иль поздно. Так не лучше ли сразу ударить, собрав пальцы в кулак? Тогда и жертвы будут не напрасны, не перебьют всех в норах поодиночке. А что воинов много пало, так то не беда, женщины новых родят. Запомни, дочь моя! Немало варваров приходило в великую империю – и таких, и сяких, и всяких прочих. Но приходили они и уходили, а империи стоять до второго пришествия. Когда припожаловали сербы твои в пределы имперские – давно это было, но ромеи ничего не забывают, – то творили они такое, по сравнению с чем татары нынешние все равно что отроки из хора церковного. От Диоклеи до Солуни стояли вдоль дорог колья с наколотыми на них телами подданных императора. Подобно зверям лесным живут варвары и умирают так же, не чуя боли. А нам хранить веру Христову да знание великое. Не жалей их, дочь моя. И не верь.