Чтение романа Стефана Хвина «Ханеман» шло у меня с трудом: я застрял на первых же страницах. Поначалу мне показалось, что автор кропотливо плетет на коклюшках кружева, излишне усложняя задачу читателя, однако жена убеждала меня, что это выдающаяся проза, и я решил сразу вломиться в середину. А поступив так, вошел во вкус и признал, что проза и в самом деле выдающаяся. Быть может, лучшая из всего, что появилось в последнее время.
Книга Хвина заслуживает того, чтобы о ней писали; отсутствие должного количества откликов и дискуссий лишний раз свидетельствует о распаде в Польше «литературной» культуры. Не собираются кружки интеллектуалов, не ведутся беседы о литературе на телевидении, разве что недавно какой-то там Лем пять минут говорил о своей книжонке, вышедшей в издательстве «Знак». Нет точек соприкосновения, все расползаются в разные стороны, как побеги дикорастущего кустарника. Такая кустистость раздражает, поскольку мешает серьезному обсуждению книг, заслуживающих большего внимания, чем «брульон» или «Метафизическое кабаре» некой юной особы. Хвин, по-моему, повторяю, недооценен, и причину этого я вижу в отсутствии автономной литературной жизни, в отсутствии системы, которая по справедливости выносила бы некоторые названия на публичный форум и привлекала к ним широкий общественный интерес. Дело тут не только в малых тиражах — никто не занимается пропагандой новых имен. Отношение к молодым авторам просто ужасное, можно сказать, нигилистическое; вы не увидите их книг на витринах, а зачастую и на прилавках книжных магазинов. Моя писательская карьера уже завершается, но я ни капельки не завидую тем, кому довелось дебютировать в наши дни.
В «Ханемане» рассказывается, как жизнь соприкасается со смертью, и эта тема, подобно теме судьбы в Пятой Бетховена, повторяется и набирает силу. Перед нами Гданьск и немцы, которых оттуда выгоняют, и мы знаем, что их выгоняет — советское наступление, но наступление это изображено как своего рода космическая катастрофа: ни одного советского солдата на страницах романа Хвина мы не встретим, и это, я считаю, хорошо. Безымянная сила выбрасывает людей из родного города, они устремляются на пароходы, и только потом, с дистанции времени, мы узнаем, что они нашли смерть в ледяных водах Балтики. Это образец психосоциальной эсхатологии: Хвин пронзительно изображает зловещую легкость, с которой можно уничтожить, разрушить, растоптать все человеческое; хорошо известное он показывает со свежестью, исполненной жестокости. Текст проработан до мельчайших подробностей, в конце даже есть словарик немецких названий улиц, но при этом в книге трудно обнаружить хотя бы намек на существовавший тогда в Германии строй — нет гауляйтеров или иных бонз, загоняющих гданьчан на палубу балтийских судов. Все происходит в социально-государственном вакууме. Это не упрек; я полагаю, автор сознательно избрал такой прием.
Хвин уловил явление, которое меня всегда потрясало, — я сам несколько раз переживал подобное во Львове. Речь идет о той минуте, когда господствующий строй и традиционная иерархия житейских проблем, самый фундамент быта рушатся. Одна армия уходит, другая еще не пришла, возникает зияющая пустота, перерыв в истории, а от людей остаются только вещи. Кто-то может сказать, будто Хвин уделяет чрезмерное внимание тому, что является лишь атрибутами жизни, предметам и материи. Иронизировал же Милош: «Ничего, скажу вам, не жаль мне так, как фарфора». Однако нет сомнений в том, что «Ханеман» в своей цельности — поскольку не поддается расщеплению на отдельные строительные блоки хорошая, даже очень хорошая книга, более плотно сотканная и гораздо больше меня волнующая, чем, например, проза Щиперского, принесшая автору известность за границей.
Я очень хотел бы увидеть, как эта книга из Польши выплывает на международные просторы; в первую очередь ее бы следовало издать в Германии. Материя деликатная; живи мы во времена, когда Жукровский громил Бялошевского за «Дневник Варшавского восстания», сразу бы послышались голоса: «Почему он уделяет столько внимания каким-то гданьским немцам, а не воспевает, как положено, духовную (и не только) красоту поляков». Я, естественно, считаю, что автор волен сам выбирать себе тему, хотя в то же время меня озадачивает, почему именно Гданьск так часто появляется в молодой литературе — вначале Хюлле, теперь Хвин. Львов, например, искать бессмысленно — я говорю это pro domo sua, и, вероятно, мои претензии необоснованны, однако мною движет местный патриотизм…
Журнал предлагает своему искушенному читателю роман, в Польше названный «лучшей книгой 1995 года». Имя автора никому, кроме полонистов, ничего не говорит. Название — сухое, сдержанное, всего лишь фамилия, вдобавок немецкая, — тоже. Однако чтение предстоит не просто увлекательное, но и волнующее, хотя нелегкое — не только из-за разнообразия стилевых приемов, но и из-за того, что какие-то линии так до конца и останутся непроясненными, позволяя (заставляя?) о многом поразмыслить, кое над чем поломать голову, самому додумывать судьбы героев. Мы заглянем в чужую жизнь, а в какой жизни — не только чужой, но и собственной — нет загадок? «Если б знать!» — не раз случалось сокрушаться каждому из нас. Однако — сплошь и рядом — не знаем. И Стефан Хвин не все знает, он описал то, что было, что он сам видел или слышал, то есть правду, и не счел нужным расставлять точки над i, развязывать случайно (или волею высшей силы) завязавшиеся узлы. Отдавая себе отчет в том, сколь быстро стираются следы нашего земного существования, он старается сохранить то, что поддается сохранению. Ограничив себя строгими рамками правды, он ограничивает и пространство повествования местом и временем. Но место это — Гданьск (бывший Данциг), город и порт на побережье Балтийского моря, которому суждено было не однажды становиться «горячей точкой»; когда-то принадлежавший крестоносцам, в XV–XVII веках польский, а с конца XVIII — прусский (и тем не менее являвшийся могучим центром «польскости») город, в 1920 году по Версальскому договору получивший статус вольного города, где столкнулись интересы двух государств, Германии и Польши, а потом, уже в наши дни — «колыбель» польского сопротивления режиму, «гнездо», в котором родилась «Солидарность». Но время это — тридцатые годы, когда по городу со смешанным польско-немецким населением расползалась коричневая чума; март 1945 года, когда немцы панически убегали из окруженного советской армией города; наконец, первые послевоенные годы, когда сменилось все — власти, режим, само население. В таком месте и в такое время История неизбежно грубо вмешивается в жизнь обывателя, не желающего никаких катаклизмов, жаждущего покоя, нехитрого человеческого счастья. И по своему усмотрению с ним обходится, не щадя его чувств, не давая снисхождения, не учитывая того, что ему уже немало довелось пережить.
В это сложное, для многих непосильное время, в этом тесном, продуваемом безжалостными сквозняками Истории пространстве существует некий Ханеман, «польский» немец, у которого два родных языка, который большую часть сознательной жизни провел в «Вольном городе Гданьске» и не покинул его вместе со своими соплеменниками лишь по воле случая. Он ничего не станет рассказывать о себе сам; о разных, порой трагических поворотах его судьбы мы будем узнавать со слов других людей, в том числе со слов мальчика, который попал в только что освобожденный Гданьск еще в утробе матери: родители мальчика, участники Варшавского восстания 1944 года, обрели свой дом на тихой улице по соседству с Ханеманом.