Ханеман | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А когда «даймлер-бенц» уже приближался к анатомическому корпусу, когда высокие липы, затеняющие евангелическое кладбище, быстро исчезали за окном слева от автомобиля, служитель Альфред Ротке медленно вкатывал в зал IX длинный стол, на мраморной плите которого лежала завернутая в прорезиненную ткань фигура; вкатывал осторожно, так, чтобы стол не подпрыгнул на латунном пороге, отделяющем ледник от зала. Белые клеенчатые фартуки с металлическими застежками уже ждали на вешалке у двери, стол подъезжал под круглый колпак с пятью лампочками, в жестяных кюветах у окна дремали никелированные инструменты, и когда служитель Ротке зажигал свет (он всегда при этом зажмуривался), на лестнице за дверью уже слышны были шаги. Впереди шел Мартин Рец, за ним, на ходу снимая свое темное пальто, спускался по гранитным ступенькам Ханеман. Рец подал ему фартук. Ханеман застегнул металлическую пряжку, разгладил белую клеенку на груди, коротко поздоровался со служителем Ротке и, когда все подошли к столу, велел опустить лампу пониже — так, чтобы свет падал прямо на то, что лежало на мраморе.

А потом — служитель Ротке хорошо запомнил эту минуту — Ханеман один за другим развязал узелки ремешков, опутывающих ткань, и раздвинул края; служитель Ротке хорошо запомнил только руки Ханемана, только их спокойные, неторопливые и ловкие движения, когда узелки поддались и чехол раскрылся, однако он не запомнил, каким было в тот момент лицо Ханемана, он запомнил лишь освещенные ярким молочным светом пяти электрических лампочек кисти рук, отдернувшиеся, когда прорезиненная ткань раздвинулась и открыла лицо Луизы Бергер. На шее прямо под подбородком темнела тоненькая розовато-фиолетовая полоска. Волосы были мокрые.

Итак, четырнадцатого августа — госпожа Штайн не могла скрыть негодования, — четырнадцатого августа произошло то, что произошло, и никакие меланхолические настроения ассистента Реца (чья стройная фигура угрожала каждой семье, в которой подрастали дочки) не должны никого вводить в заблуждение, поскольку причина — явная и весьма прискорбная — крылась именно в этом. Ведь служитель Ротке, чьи слова, по мнению некоторых, следовало бы обойти молчанием (неужели обязательно отзываться на слова простого человека высокомерным пожатием плеч, как мы это делаем, выражая свое отношение к чьей-то вере в мир сильных и чистых чувств?), все видел.

Студенты, безмолвным кольцом обступившие стол с мраморной плитой, не понимали, почему Ханеман прервал осмотр, и только переглядывались, но в лице ассистента Реца не было ничего такого, что могло бы подтвердить даже самые осторожные догадки. Итак, они стояли молча в своих клеенчатых на полотняной основе фартуках, ожидая какого-нибудь жеста, который бы рассеял тревогу, и когда уже казалось, что напряжение спадает, поскольку Ханеман взмахом ладони велел Рецу делать что ему положено и Рец протянул руку в резиновой перчатке за лежащими в кювете блестящими инструментами, затем ватой, смоченной розовым раствором, протер живот лежащей девушки — от грудины до пупка (в котором все еще сверкала капелька воды) — и медленно провел острием скальпеля по коже сверху вниз, Ханеман вдруг повернулся и, не снимая фартука, вышел из зала. Ассистент Рец осторожно передвигал скальпель, вскрывая тело, обнажая темно-красные, оплетенные фиолетовыми жилками бугорки, служитель Ротке, глядя на дверь, прислушивался к затихающим на лестнице шагам Ханемана, однако лишь после того, как были наложены скобки и настало время объяснений Ханемана, который обычно по завершении подготовительной процедуры брал в руку стеклянную палочку, чтобы указать в глубине вскрытого тела места, изображенные на больших таблицах, развешанных в зале IX, и ассистент Рец, прервав на мгновенье работу, бросил Альфреду Ротке: «Скажите профессору Ханеману, что скобки наложены», только тогда все поняли, что Ханемана уже нет в анатомичке.

Даже темное пальто, висящее около двери, не могло поколебать уверенности, что это так.

Окно

Вернувшись на Лессингштрассе, он положил фотографии в плоскую бронзовую вазу и бросил спичку. Огоньки были желтые, перепрыгивали со снимка на снимок. Когда подуло от окна, слегка заколыхались. На дно вазы осели черные хлопья. Он смотрел на корчащуюся в огне глянцевую бумагу.

Но уже через минуту, ладонью прибив огонь, быстро вытащил из пепла уцелевшие остатки. На задымленном клочке мелькнул носок ботинка. Подол кружевного платья. Белая рука, держащая зонтик с роговой рукояткой. Поля темной шляпы, украшенные венком из тюлевых роз. Только теперь он осознал, что сделал. Закрыл глаза. Потом стал торопливо складывать обгоревшие кусочки, но из закопченных обрывков уже ничего составить не удалось. Пепел. Черные кончики пальцев. Запах горелого целлофана. Он открыл ящик. На дне — зеленоватое фото на паспорт. Птичье перышко. Серая монета. Стальное перо. Вот и все.

Лицо на фото показалось ему чужим.

Это она? Он пытался собрать мысли. Постепенно все начало складываться. Все ниточки тянулись в одну сторону — туда, на пристань, к темной воде. Как он мог этого не видеть? Картинки, точно железные опилки в магнитном поле, сбежались в льдисто-прозрачный узор.

Ведь они встретились три дня назад на втором этаже гастхауса в Глеткау. За окном мол, к которому в три причаливал тот пароходик.

Три дня назад…

Она тогда стояла у окна. Причесывалась. Протянула руку к раскиданным по подоконнику длинным костяным шпилькам, придерживая рассыпающийся узел волос, блеск которых всегда его восхищал, ловко подсунула пальцы под темную прядь. Но ведь (сейчас он был в этом уверен) она проделала это медленнее обычного, движение руки… как он мог не заметить? Она стояла у окна, профиль, отражающийся в стекле, за которым синело море, был так близко, только протяни руку, но ведь он чувствовал, что между ними появилось что-то, какая-то завеса, едва различимая, однако придающая лицу необычный светлый оттенок — может быть, более холодный, может быть, почти белый. Оттенок кожи? Холод? Лунная белизна? Ведь он должен был это заметить, когда она подошла к окну, щурясь от солнца. Позднее утро, желтые пятна теплого света на стене возле оконной рамы. За окном у мола белый прогулочный «Ариэль» из Нойфарвассера. Несколько подростков шли по пляжу к причалу. Красный мяч. Небо. Бледно-желтый песок. Крик чаек, лениво отгоняемых рыбаком, вытаскивающим из сети еще живых рыб с розоватыми жабрами. Гладкое море, почти без волн…

Она стояла у окна, задумавшаяся, возможно, чуточку раздраженная, но ведь ее задумчивость была не такой, какую ему случалось видеть на женских лицах в кафе Кауфмана или в гастхаусе, когда красивая дама с собранными в римский пучок волосами, ковыряя серебряной ложечкой кусочек венского торта, устремляла взгляд куда-то в пространство, отсутствующая, быть может, погруженная в воспоминания о ночи любви, молчащая, хотя ее спутник, тщательно выбритый офицер из казарм на Хохштрис, что-то оживленно ей рассказывал, подцепляя металлическими щипцами краба за крабом с блестящего блюда.

Нет, тогда, когда она причесывалась у окна, это было что-то другое, что-то, от чего ему стало страшно, но он пренебрег предостережением всполошившегося сердца.

Или он уже раньше это заметил?.. Она стояла в ванне, он смотрел в щель неплотно закрытой двери: светлое тело на фоне темно-зеленых стен ванной комнаты, высоко заколотые волосы, освещенные лампой над затуманенным зеркалом. Он видел ее профиль, белую линию груди. Она провела по плечу греческой губкой, след пены на золотистой коже, влажная прядка на затылке, медленные движения руки, будто она ничего под пальцами не ощущала…