Наш столик почти целиком оказался на солнце, но это как будто не тревожило старика. Блестя малиновым лбом, задумчиво подперев ладонью подбородок, он едва шевелил губами, будто повторял давно произнесенные, посвященные кому-то и растаявшие в сыром воздухе Львова слова. И вдруг проговорил по-польски:
– Куба, я мам дзисяй дзень народзеня, мам сэдэмнащэ лят… – И очнулся: – Прошла жизнь. Понимаете? А я вижу Яню совершенно ясно: отворилась дверь, и будто ангел вышел из брамы.
И как нарочно, после его слов из дверей сувенирной лавки вышла Лиза. Судя по ее виноватой и одновременно удовлетворенной улыбке, иранский шах мог ей позавидовать.
Доктор Зив вдруг поднялся из-за стола и сказал:
– Не могу, не буду больше смотреть. До сих пор больно, вот что значит юношеская любовь. – И, перейдя на английский, пожелал мне и подошедшей Лизе приятного обеда, чудесного вечера и благополучной обратной дороги.
– Рад был повидать вас, доктор Горелик.
– Борис, – поправил я. – Давайте наконец остановимся на этой версии.
– Борис, конечно… Вы не возражаете, если я запишу ваш телефон?
– Само собой, Яков. Да и я ваш с удовольствием запишу, отчего же…
Мы продиктовали друг другу номера своих телефонов, и он пошел, не оглядываясь, по дорожке меж деревьями – к своему домику, наверное…
* * *
…На обратной дороге в Иерусалим – а мы возвращались в темноте, и я был сосредоточен на однополосном извилистом шоссе – Лиза то надевала, то опять снимала купленный кулон, подносила его к лицу и все любовалась камнем и тонкой ювелирной огранкой. И говорила без умолку. Она была в хорошем настроении, развлечена покупкой – я мог гордиться удачной вылазкой.
– Думаю, это бирюза, – говорила она. – Но продавщица назвала как-то иначе: «эйлатский камень», почему?
– Это местный камень, очень красивый. Бывает и красным, и синим, и зеленым.
– Но согласись, что мой – изумительного редкого оттенка! Похож на павлинью грудку, согласись!
– О да. Замечательная штука. Я рад, что он достался тебе.
– А главное, – продолжала она, – этот удивительный природный рисунок на нем – балерина на пуантах… Будто пером нарисовано. Ты обратил вни мание?
– Балерина? М-м-м… – Я скосил глаза, но тут же снова перевел взгляд на дорогу. Сзади ехал какой-то борзый малец, который уже дважды пытался меня обойти, ничуть не опасаясь получить в лоб таким же встречным идиотом. – Я потом посмотрю, Лиза, ладно?
Она снова надела кулон на шею, откинула голову на валик кресла, покачала ею, удобнее прилаживаясь, и сказала:
– Я потому его и выбрала, хотя там были и другие изумительные вещи. Он мне напомнил… Ты же знаешь – это такая большая часть моей жизни. Все детство на трамвае в балетную школу, занятия у станка… А там вечная Татьяна Михайловна орет: «Лиза, убери задницу! живот развесила! сними живот! держи спину, коровище! держи голову!» А начинает так ласково, мелодично, под музыку: «Ак-кура-атненько, кра-асивенько, тондью-батма-ан, плие-е-е, дэми-плие-е-е», а потом вдруг как гаркнет: «Лиза, задница!»… А что творилось, когда мы приступили к занятиям на пуантах! Эти пуанты сначала надо было выследить, выбегать, выстоять, купить, потом они не подходили по ноге. А на мою ногу вообще никогда ничего невозможно было достать. Начинался процесс подшивания, прогибания, размягчения, привыкания… Ноги стирались в кровь. Я таскала пуанты в портфеле в школу, якобы чтобы тренироваться на переменках, но и, конечно, чтоб пофорсить перед ребятами. Зато моя популярность как балерины в школе была огромной.
– Тебя как-то показали по телевизору, помню…
Я решил не напоминать ей – ктоименно летом закупал, кто прогибал, размягчал и так далее, короче, кто подготавливал ей пуанты на целый год, до следующего своего приезда…
– Тогда все смотрели один канал и тебя видели все. Я тоже видел. Ты просто была звездой школы.
– Ага, – она удовлетворенно улыбалась, глядя на дорогу сквозь смеженные веки.
– Лиза… – проговорил я, еще не зная и сам не понимая, зачем спрашиваю. – А ты… совсем не помнишь своей мамы?
Она не удивилась вопросу, даже головой не шевельнула.
– Голос, – отозвалась она спокойно. – Всю жизнь помнила мамин голос. Поэтому так испугалась, когда Вися позвонила, – у них были поразительно схожи голоса; тембр низкий, певучий. Только у Виси более жесткие интонации, – но Вися к тому времени много лет прожила в Самаре.
Она умолкла, больше не щебетала, и я ее не тревожил. В конце концов она задремала. Все же для нее сегодняшний день оказался очень насыщенным – после размеренной-то больничной жизни…
Я молча вел машину вдоль моря, догоняя свет собственных фар, вдыхая запахи соли и трав в сухом ветре, запахи нагретых камней и финиковых плантаций; затем свернул на новое шоссе, освещенное двойным рядом глазастых фонарей.
Лиза спала, откинув голову на изголовье кресла. По ее профилю витражного ангела волнами проходил свет желтых фонарей, точно она плыла, покачиваясь, в лодке, – в этом было что-то волшебное.
Надо бы еще вывезти ее на Средиземное море, думал я, пусть походит по песку босая, это расслабляет, успокаивает… И вдохновился: а что, снять два номера, переночевать в домиках на берегу, где ночами море шумит чуть не у самой подушки… И снова задержал взгляд на ангельском профиле, безмятежно плывущем в мерном колыхании света вдоль темных холмов Иудейской пустыни; ну что ж, вполне уместно: сюда-то и захаживали Божьи вестники…
И, поднимаясь к Иерусалиму, все поворачивал голову, задерживаясь взглядом на прозрачном профиле. Пока не спохватился.
Нет, сказал я себе жестко. Нет, дурак! Никуда ты больше ее не повезешь, и ничего ты не снимешь. Вот скоро ты ее долечишь, и пусть приезжает за ней ее муж, и пусть он ее увозит…
Мысленно пробежав минувший день, вспомнил, как, восхищаясь и любуясь всем вокруг, Лиза почти все время говорила только о нем, упрямо не называя егопо имени. Яркий цветок заморского куста родом с Гаити или Таити вызывал у нее в памяти совсем другую картину: очередную жгучую на него обиду, какое-нибудь воспоминание, касающееся их обоих – их гастролей, их обиталищ, их жизни. И когда я уже готов был выразить некоторое раздражение этим, меня как обухом по башке ударили: да она же просто не помнит себя без него, подумал я. Он был в ее жизни всегда. Был ее учителем, ее тираном, ее рабом. Он просто стал ее создателем – в отсутствие остальных учителей. Эту девочку, которую по очереди опекала целая шеренга шалавых нянек во главе с сомнительным папашей, по сути дела, воспитывал – в том единственном смысле, который предполагает это слово, – один лишь мой несчастный, нервный, деспотичный и нежный – мой безумный друг…
* * *
…Бисерную трель своего нового телефона я услышал, поднимаясь по лестнице, и, пока доставал из кармана ключ и вставлял его в замочную скважину, телефон все переливался ксилофонными бимбомами, мгновениями как бы уставая, но сразу же опять требовательно возвышая звон.