Так она и удалилась с праздника, в своем платье, пришла в комнату, где жила вместе с другими медсестрами, и села на кровать. Что-то блеснуло, и она увидела маленькое круглое зеркальце. Она медленно встала и подошла поближе. Оно было очень небольшим, но здесь даже такое казалось роскошью. Уже более года она не смотрелась в зеркало, изредка замечая только свою тень на стене. Сейчас она смогла увидеть только свою щеку, и пришлось отодвинуть зеркальце на расстояние вытянутой руки. Она смотрела на свое лицо, как бы заново узнавая его, словно на портрет в овале броши. А в окно были слышны радостные голоса пациентов, которых вывезли в инвалидных колясках погреться на солнышке. Только тяжелораненые оставались в этих стенах. Она улыбнулась, вглядываясь в свое изображение. «Привет, дружище.»
* * *
Хана и Караваджо идут по ночному саду. Он начинает говорить медленно, как обычно, слегка растягивая слова.
– А ты помнишь вечеринку в ночном ресторане Кроулера на Дэнфорс-авеню? Был чей-то день рождения, и мы все собрались там: и твой отец, и Жанетта, и ты, и еще наши друзья. Каждому нужно было встать и спеть песню. И ты тоже сказала, что хочешь участвовать. Для тебя это была первая вечеринка. Ты тогда еще ходила в школу и выучила песню на французском языке.
Ты сделала это очень торжественно. Взобравшись сначала на скамью, а потом на деревянный стол и стоя среди тарелок и зажженных свечей, ты пела «Марсельезу» на французском языке:
Алленз, анфан де ля патри!…
Ты пела, прижав левую руку к груди.
Вперед, отечества сыны!
Половина присутствующих не знали, о чем ты поешь, а может, ты и сама не знала конкретный перевод слов, но чувствовала сердцем, о чем эта песня.
Легкий ветерок из окна раздувал твою юбку, так что края ее почти касались горящей свечи, а твои лодыжки казались ослепительно белыми. Твой отец смотрел на тебя с удивлением и любовью, они светились в его глазах, а пламя свечи, колеблющееся на ветру, почти касалось твоего платья. Мы встали у края стола, и, когда ты закончила петь, он подхватил тебя на руки.
* * *
– Я сделаю тебе перевязку. Не забывай, что я все-таки медсестра.
– Не стоит. Все в порядке. Я будто в перчатках.
– Как это случилось?
– Меня схватили, когда я выпрыгнул из окна той спальни. Где была та женщина – помнишь, я рассказывал тебе, – которая сфотографировала меня. Но она тут была ни при чем, это не ее вина.
Она хватает его за руку, нащупывая мышцы.
– Все же я сделаю тебе перевязку.
Она вытаскивает его забинтованные руки из карманов пальто. При дневном свете бинты почти серые, а сейчас, в темноте ночи, они чуть ли не сверкают белизной.
Она разматывает бинты, а он постепенно отступает назад, словно фокусник, из рукавов которого тянутся белые ленты. Она подходит к нему, дядюшке Дэйву из ее детства, видит его умоляющие глаза, старается не глядеть на его руки, сложенные ладонями вместе.
Она дотрагивается до его рук, все еще глядя ему в глаза, потом прижимается щекой к его щеке. Его кисти кажутся твердыми на ощупь.
– Я говорил тебе, что мне пришлось поторговаться с ними за то, что они оставили мне.
– Как тебе это удалось?
– Благодаря моим старым умениям.
– О, я помню. Подожди, не двигайся. Не отходи от меня.
– Странное время – конец войны.
– Да, каждый старается приспособиться.
– Точно.
Он поднимает руки вверх, как бы пытаясь взять в ладони луну.
– Вот, смотри, Хана. Они отрезали мне большие пальцы.
Он держит руки прямо перед ней, затем разворачивает одну руку ладонью к ней, чтобы она убедилась, что это не фокус. На месте большого пальца впадина. Он протягивает руку к ее блузке.
Она чувствует, как он берет ткань двумя пальцами и слегка тянет на себя.
– Теперь я могу только так.
– В детстве я всегда смотрела на тебя, как на Алого Пимпернеля [16] , а в моих снах мы лазили вместе по крышам. Ты приходил домой, а в карманах у тебя было полно всякой всячины: холодная еда, пеналы, ноты, которые ты позаимствовал у кого-то специально для меня.
Она говорит в темноте, не видя лица собеседника, тень листвы покрывает его, словно вуаль богатой женщины.
– Ты любишь женщин, правда? Ты всегда любил их.
– Почему же «любил»? Я и сейчас их люблю.
– Сейчас такое кажется неважным среди войны и всех этих ужасов кругом.
Он кивает, и вуаль из листьев сбегает с его лица.
– Ты был похож на одного из тех художников на нашей улице, которые работали по ночам, и только в их окнах горел свет всю ночь напролет. Или на копателя червей – эти люди, привязав к лодыжкам старые кофейные банки и надев на голову шлем с фонарем, ходят по городским паркам. Помнишь, как-то ты взял меня в одно из таких мест, в кафе, где они продают накопанных червей. «Это похоже на биржу», – сказал ты. Там цены на червей падали и росли – пять центов, десять центов… Там люди разорялись или становились богачами. Помнишь?
– Да.
– Пойдем в дом, становится холодно.
– А ты знаешь, что великие карманники рождаются с указательным и средним пальцами одинаковой длины? Тогда им не приходится лезть глубоко в карман. Самое большее – полтора сантиметра!
Они идут по аллее к дому.
– Кто сделал это с тобой?
– Они позвали одну медсестру. Они думали, что так будут более острые ощущения. Они приковали мои запястья наручниками к ножкам стола. Когда отрезали большие пальцы, мои кисти легко выскользнули из наручников, как во сне. Но мужчина, который позвал медсестру, он был у них за старшего, он был еще тот гад… Рануччо Томмазони. А она оказалась там случайно, ничего обо мне не знала: ни кто я, ни откуда, ни того, что я мог такого совершить.
Войдя в дом, они услышали крик английского пациента. Забыв о Караваджо, Хана бросилась вверх по ступенькам. Караваджо видел, как мелькали в темноте ее белые теннисные туфли.
Крик наполнял коридоры. Караваджо зашел на кухню, отломил кусок хлеба и пошел вверх вслед за Ханой. Крик стал еще более неистовым. Войдя в комнату, Караваджо увидел, что англичанин уставился на собаку, а та стояла, как вкопанная, оглушенная его криком. Хана обернулась к Караваджо и усмехнулась.
– Я не видела собак уже сто лет. Ни одной за все время войны.