Джилл кричит и изо всех сил тянет его за полу рубашки; сладостное чувство отступает, и Кролик обнаруживает, что его кисти и запястья все исцарапаны. Противник лежит, скрючившись, на полу, на ковре, за который они заплатили по одиннадцать долларов за ярд и который должен был бы продержаться дольше, чем более мягкий за пятнадцать долларов, больше нравившийся Дженис (она всегда говорила, что этот ковер напоминает ей покрытие, которое используют для миниатюрных полей для гольфа), — скрючившись умело, прижав к подбородку колени и закрыв голову руками и задвинув ее как можно дальше под диван. Джинсы задрались, и Кролика поражает, какие у парня тощие икры и щиколотки, словно две черные блестящие иглы для вязания. Люди, скроенные из нового материала. Более ноского, более равномерно стареющего. А Джилл всхлипывает:
— Гарри, хватит, хватит.
Настойчиво, уже не в первый раз, звучат три тона музыкального звонка у входной двери, но до этого никому нет дела, звуку не восторжествовать над тем, что происходит.
Дверь распахивается. На пороге стоит Нельсон в своей новой одежде для школы — полосатой спортивной рубашке и канареечно-желтых брюках. За ним — Билли Фоснахт, на голову выше Нельсона.
— Эй, — произносит с пола Ушлый. — Это Крошка Чак явился, верно?
— Это что, вор, пап?
— Мы слышали, как трещала мебель и вообще, — говорит Билли. — Мы не знали, что делать.
— Мы решили, что, если будем трезвонить в дверь, шум прекратится, — объясняет Нельсон.
Джилл говорит ему:
— Твой отец совсем перестал владеть собой.
— А почему именно я должен всегда владеть собой? — спрашивает Кролик.
Ушлый поднимается с пола, словно вылезая из пыльного ящика, осторожно выпрастывает одну ногу, затем другую и говорит:
— Я просто зашел познакомиться поближе, Чак, в следующий раз прихвачу с собой пушку.
— А я-то думал, что по крайней мере увижу один-другой прием карате, которым учат в армии, — подтрунивает над ним Кролик.
— Боюсь их применять. Могу ведь разрубить пополам, верно?
— Папа, кто это?
— Это приятель Джилл, зовут его Ушлый. Он поживет у нас пару дней.
— В самом деле?
Это спросила Джилл.
Кролик пытается понять, почему он так сказал. На костяшках его горят ссадины; от возбуждения осталось подташнивание; сквозь легкий туман, который все еще колышется вокруг него, он видит, что столик опрокинут, а лампа с основанием из дерева-плавника лежит на ковре, но в целости. Терпение и преданность вещей поражают его.
— Конечно, — говорит он. — Почему бы и нет?
Ушлый внимательно смотрит на него с дивана, на который он сел, согнувшись, пытаясь утишить боль от удара в живот.
— Чувствуешь себя виноватым, да, Чак? Маленький подарочек, чтобы смыть свои грехи, да?
— Ушлый, он же проявляет великодушие, — с упреком произносит Джилл.
— Уясни себе одно, Чак: никакой благодарности. Все, что ты делаешь, делай из эгоистических побуждений.
— Верно. Мне, может, нравится лупить тебя.
А на самом деле Кролик в ужасе оттого, что оставляет у себя этого человека. Ему же придется спать в одном с ним доме. Ночью Ушлый, сам черный как ночь, может подобраться к нему с ножом, блестящим, как луна. Он еще и оружие добудет, недаром грозил. «БЕГЛЕЦ ОТ ПРАВОСУДИЯ ДЕРЖИТ НА МУШКЕ СЕМЬЮ. Мэр клянется, что не пойдет на сговор». Зачем он добровольно впустил к себе в дом опасность? Чтобы заставить Дженис прийти ему на выручку? Эти мысли, как вспышка, проносятся в голове Кролика. Нельсон подходит к чернокожему. Его запавшие глаза серьезны. Погоди, погоди. Он — отрава, он — убийца, он — черный.
— Привет, — говорит Нельсон и протягивает руку.
Ушлый вкладывает свои тощие пальцы, четыре серых карандаша одинаковой толщины как на концах, так и в середине, парнишке в руку и говорит:
— Привет, Крошка Чак. — И, кивнув на Билли Фоснахта, стоящего за спиной Нельсона, спрашивает: — А кто этот твой страхолюдный дружок?
И все, все смеются, даже Билли, даже сам Ушлый хрюкает от такой неожиданно-прозорливой характеристики — Билли действительно страхолюдный: тощая, как у отца, шея, большие уши и телячьи, как у матери, глаза, да к тому же юношеские прыщи, испещряющие его щеки и подбородок. Новый взрыв смеха окончательно убеждает Билли, что они смеются не над ним, а от облегчения, что им дарована истина, от радости братания, оттого, что они все вместе участвуют в этом смехе, — их дом сейчас стал как бы яйцом, которое они дружно тюкают изнутри клювами, а веселые трещинки разбегаются по скорлупе.
Но в постели, когда дом погружен в темноту и Билли уехал домой, а измотанный Ушлый тяжело дышит внизу на диване, Кролик снова спрашивает у Джилл:
— Почему ты мне это навязываешь?
Джилл дергает носом, поворачивается к нему лицом. Она настолько легче Кролика, что буквально скатывается к нему под бок. Часто, проснувшись утром, он обнаруживает, что она чуть не выжила его из собственной постели — ее острые локотки так и впиваются в его тело.
— Он был такой жалкий, — поясняет она. — Он только на словах буйный, а на самом деле — ничто, он действительно хочет стать черным Иисусом.
— Ты поэтому дала ему трахать себя? Или не давала?
— Вообще-то не давала.
— Значит, он соврал?
Молчание. Она еще на дюйм придвигается к нему.
— По-моему, это не считается, когда ты просто позволяешь кому-то что-то делать, а сама в этом не участвуешь.
— Значит, ты не участвовала.
— Нет, это меня не затрагивало, а словно происходило где-то за миллионы миль от меня.
— А со мной как? Так же — ты ничего не чувствуешь, настолько это далеко от тебя. Значит, на самом деле ты у нас девственница, так?
— Ш-ш. Шепотом. Нет, с тобой я кое-что чувствую.
— Что же?
Она придвигается ближе и обхватывает рукой его толстую талию.
— Ты у меня как тот большой забавный плюшевый мишка, которого подарил мне папа. Он любил привозить всякие невероятные дорогущие игрушки из магазина Шварца в Нью-Йорке, например, жирафа в шесть футов высотой за пятьсот долларов, с ними и играть-то было нельзя, они просто стояли и занимали место. Мама терпеть их не могла.
— Премного благодарен. — И он неуклюже поворачивается к ней лицом.
— А в другое время, когда ты на мне, я вижу в тебе ангела. Пронзающего меня мечом. Мне кажется, ты вот-вот о чем-то возвестишь — например, о конце света, а ты не говоришь ничего — только пронзаешь меня. И это прекрасно.
— Ты меня любишь?
— Не надо, Гарри. После тех экспериментов, когда мне явился Господь Бог, я ни на ком не могу сфокусироваться.