Переворот | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Несмотря на полумрак, Феликс заметил тогда на простыне пятно крови. Она в самом деле была сегодня какой-то другой, хотя и влажной, как всегда, но ее влага была почему-то режущей, точно покрытой пупырышками. Нечистой. Он невольно состроил гримасу, и она сказала:

— Благодари бога. До сегодняшнего утра я боялась, что забеременела.

— Ого, — пробормотал он, следуя американской привычке.

Ей хотелось своим признанием выжать из него больше, услышать похвалу за пережитый страх.

— И это все, что ты можешь сказать? Ты знаешь, премерзкая штука быть женщиной. От своего тела не убежать. И самое скверное...

— Что же самое скверное, милая Кэнди?

— Не важно.

— Самое скверное, что ты не хотела носить черного ребенка?

— Нет, я бы этого даже хотела.

— Тогда что же самое скверное?

— Я тебе не скажу. — Она вылезла из постели за сигаретой. В комнате, где, словно куб дыма, стояла темнота, ее тело, когда она шла к бюро, белело, гибкое, стройное. Она чиркнула спичкой. И голос ее прозвучал из центра красного зарева. — Я не была уверена, кто отец.

Сирена полицейской машины уже дальше проблеяла в белой ночи. Насколько он помнил, у него ушло не так уж много минут препирательств на то, чтобы выудить из нее признание, что другим отцом мог быть Крейвен.


Шеба слишком нанюхалась наркотиков и не испугалась во время налета. Когда хлопки и воющий звук выстрелов прекратились, а на мутных стенах палатки перестали появляться тени налетчиков, она укусила меня в плечо, давая понять, что я могу больше не защищать ее и не прикрывать своим телом. Она вытряхнула песок из своей сложной прически в виде тоненьких косичек, образующих параболы, и, чтобы прийти в себя для ночного перехода, разгрызла орешек колы. Она жевала медленно, с наслаждением, окрашивая рот в темно-серый цвет. Вместе с запасом либерийских орешков колы у нее был шмат эфиопского ката и немного иранского банга. Ее кроткий дух редко опускался на землю.

Одежда свободно висела на ней, она сидела на корточках, и мне меж округлых раздвинутых ляжек видны были ее идеально обрисованные два бугра и расщелина, едва замаскированная тысячью безупречных завитков. Заметив, как я ее разглядываю, Шеба рассмеялась и, не переставая жевать колу, помочилась на песок пустыни. Обезумев от жажды, от любви, я сложил ладони и нагнулся, чтобы собрать хоть немного жидкости, хотя и знал из рассказов других путешественников, что моча такая же едкая, как лимонный сок. Она целый час жгла мне рот. Я вышел из палатки поговорить про налет. Сиди Мухтар показал мне водочные бутылки, подняв их к солнцу, — блики от них сверкнули как лазерные лучи. Я вернулся в палатку, где милая Шеба пела под меланхоличный скрип своего анзада:


Ублажи меня, бэби,

ублажи, ублажи.

Вынь хладный нож из ножен,

вонзи в меня снизу,

сзади и спереди,

вонзи в горло,

так долго мы едем,

так долго.

Я спел в ответ, отстукивая ритм по моему седлу для верблюдов, об апельсинах — на этот раз апельсин был съежившийся и так кишел насекомыми, что гудел как круглый радиоприемник, пока насекомые не съели всю сердцевину, и тогда кожура, хрупкая и вся в пятнах, рассыпалась, словно глиняный сосуд для мирры из древнего Меро. Наши спутники, устав поносить налетчиков и клянясь жестоко отомстить, собрались у входа в палатку и стали бросать нам пригоршнями устаревшие монеты, раковины каури и крошечные зеркальца, а также додевальвационные лю с изготовленным в Швейцарии профилем короля Эдуму, — голова его на этих монетах была столь же бестелесной, как и в действительности. Погонщики, носильщики, охранники, проводники, кузнецы, кожевенники, переводчики, счетоводы и контролеры качества — все, бурча, жаждали Шебу, а она, стягивая пальцами две, а то и три струны на шейке анзада, умудрялась одновременно выставлять голую ногу и щиколотку с браслетом. Эти люди с худыми лицами, обтянутыми спаленной солнцем кожей, и с гнилыми зубами, видневшимися в складках их галлябие и куффие, так близко окружили нас, что я, почувствовав вызов, толкнул одного из них. Он упал точно палка, неглубоко воткнутая в песок, и потерял сознание — до того мы все ослабели от тяжелого перехода по Балакам. Тут наконец появился бурдюк с водой, райские ручьи потекли по горлу, обвисшие груди моей жены похотливо подтолкнули меня, мы прочитали молитву на закате солнца, оседлали верблюдов, машинально, быстро упаковали пригоршню наших вещей во вместительные корджи, быстро связали скатанные палатки. Верблюды восприняли притаранивание нашего груза, вытянув губы и похлопав своими диснеевскими ресницами. Сиди Мухтар приветствовал нас издали. На небе показался серебряный месяц. Ночь начала свой путь.

Все эти детали нелегко восстанавливать в памяти там, где я пишу — при отвлекающем внимание потоке транспорта, этих ombrelles [30] и прогуливающихся протеже, этих высоких стаканов с оранжевой фантой и сельтерской водой, сдобренной anisette [31] . Но в той половине моего мозга, которая ловит звуки, сохранился позвякивающий ритм наших дней, череда запрограммированных небольших встрясок, перепаковка, увязка и оклики, проходящие по веренице, чтобы проверить нашу готовность двинуться в путь, зная, что верная смерть ждет того, кто выпадет из оратории, созданной фырканьем покачивающихся верблюдов и увещеваниями погонщиков.

Но какие в пустыне звезды! Какая фантастическая красота! Трепещущие шары, в полнейшем молчании наблюдающие наше продвижение. Не просто люстры, а люстры из люстр. Ум аль-Нужюм — Мать Звезд — словно главная вена, светящийся шов, пролегала по небу, черному, как бархат, на котором ювелир раскладывает драгоценности, и всюду терпеливому, изумленному взору открывались еще и еще звезды, так что даже самый маленький промежуток между двумя светилами дробился и снова дробился появлением новых точек, приводя изумленного наблюдателя к выводу, что Туманность Андромеды — это огромный овал, в котором можно сосчитать отдельные солнца. Под такой филигранью проходила призрачная вереница наших силуэтов под нежный звон верблюжьих колокольчиков по окутанным ночью холмам и кратерам, устало перемещая неперемещаемый песок. Вокруг нас видениями возникали полосы лавы, пробившиеся сквозь кристаллическую породу, лежащую там, где она упала, целую вечность. Обилие песчаника указывало на то, что в эпоху палеозоя здесь был океан; глубокие сухие каньоны доказывали, что некогда, в призрачные влажные времена, массив омывали реки. Миновав уступчатые проходы в скалах, блестящих, будто они мокрые, ты оказывался перед захватывающим дух видом — перед тобой лежали огромные серые пустые чаши, простиравшиеся вплоть до следующей освещенной звездами зубчатой гряды. Какое имело значение это лишенное человека великолепие? «Но когда земля превратится в тонкую пыль, и твой Владыка сойдет в сопровождении ангелов, и Ад приблизится, — в этот день человек припомнит свои деяния». Моя жизнь при таком лунном освещении стала сгустком страха, бесконечно маленькой точкой, однако бездонно пустой, стремительным вторжением некой инородной и нежелательной субстанции в эти скалы, в эти фантастические вспышки огня, в этот предательский песок. Я бы не вынес одиночества, монотонности, бесконечного идиотизма этой голой земли, не будь рядом со мной Шебы, мрачной и теплой. Я любил в ней то, что чувствовали другие, жестокие невежды пустыни, — ее отрешенность. У другой женщины есть нутро, есть насыщенное политическими соображениями пространство, которое высылает своих эмиссаров торговаться по поводу ее тела и чести, а у Шебы нутро не требовало ухода, ему нравилась музыкальность кочевников и их торговля наркотиками. Такая женщина — сирота Аллаха, священный сосуд. Шеба никогда не задавалась вопросами, никогда не размышляла. Я сказал ей: