— «Каким же мясом Цезарь наш откормлен, что так жирен?»
— Для католиков я приготовила лосося, но никто из них не пришел, поэтому я отдала его детям, — объяснила Джорджина.
Фредди ловко разделывал окорок, поблескивая стеклами очков. Никто, кроме него, не умел нарезать мясо такими тонкими ломтиками.
— Берите и ешьте! — провозглашал он, раскладывая ломтики по подставляемым женщинами тарелкам. — Это тело его!
— Фредди! — не выдержала Марсия Литтл-Смит. — Как тебе не стыдно?
— Вам не кажется, — сказала Би Герин звонко, плаксиво, гордясь своим смятением, — что нам следовало бы попоститься?
— Или потрахаться, — подхватил Фредди, с хирургической точностью кладя очередной кусок мяса на очередную тарелку.
Кен Уитмен молча наблюдал за священнодействием из-под африканской маски. Бен Солц с преувеличенным усердием расставлял на столе тарелки с хлебом и редисом. Кэрол принесла две бутылки бургундского — черного, как деготь. Пайт, получив свою тарелку, стал жевать, но во рту не было слюны; ему казалось, что рот набит неостывшей золой. Он почувствовал себя старым и поспешил сесть. Колено действительно болело.
Во вторник, когда страна вернулась к нормальной жизни, он, все еще прихрамывая, навестил Фокси. Три дня траура превратились для супружеских пар Тарбокса в сплошной ленивый выходной, без малейших попыток проявить выдумку. Мужчины каждый день играли в футбол на поле за домом Эпплби, у ручья, женщины и дети смотрели в библиотеке телевизор. Когда женщинам надоедало смотреть скучные вашингтонские и даллаские церемонии (Пайт и дети, вернувшись из церкви, застали трансляцию убийства Освальда; Рут спокойно оглянулась и спросила «Это по-настоящему?», Ненси бесшумно засунула в рот большой палец), они выходили наружу, усаживались в сено и наблюдали за своими раскрасневшимися мужьями, с криком гоняющими по кочковатому полю мяч. Эти дни накануне зимы еще были по-осеннему прозрачными, даже теплыми, пока не начинали удлиняться тени. После игры мужчины и дети пили из бумажных стаканчиков сидр, который то Уитмены, то Литтл-Смиты приносили из сада у пляжной дороги, после чего все перемещались внутрь дома, чтобы пить коктейли и сидеть вокруг телевизора. Дети начинали капризничать и совершали набеги на запасы Джанет: они уничтожали крекеры, арахисовое масло, изюм и яблоки. С экрана не сходили император Хайли Селассия и генерал де Голь, Пенсильвания-авеню, стриптизерша из притона Джека Руби, объясняющая, что на ее босса иногда находит, ухмыляющийся Ли Освальд, которого вели через толчею в коридоре к шляпе Руби и к частоколу камер… Вдова и один из братьев президента, снятые почти в упор, цветы без конца и края, купол Капитолия, поблескивающий на южном солнце. Гроб появился под барабанный бой и быстро исчез. Прибегали в слезах дети, жалуясь на других детей. Есть желающие еще выпить? Вроде бы пора по домам, но еще не совсем… Детей погрузили в машины уже вечером. В машинах было тесно от незаданных вопросов, от тревоги, вызванной убийством правителя — настоящим землетрясением с точки зрения детей, от которого может спасти только сон. Вторник и школа были встречены с облегчением.
Пайт оставил свой пикап на виду. На сирени Уитменов уже не было листьев, непривычная прозрачность воздуха заставляла щурить глаза. Каждому времени года присущ свой акцент, который мы забываем, как только наступает следующий сезон: кухонное окно с изморозью, засыпанное опавшей листвой крыльцо, бледность дня, зябкий ветер. Болото утратило октябрьскую желтизну, вместо нее теперь до самой полосы песка раскинулась однообразная серость. Был отлив, вода лениво стояла в широких протоках, как остывшая сталь. Фокси открыла дверь на второй звонок.
Она была хрупка на вид, словно выздоравливала после болезни или только что приняла горячую ванну.
— Ты? Замечательно!
— Правда? Ты одна? Я приехал взглянуть на ребенка.
— А на меня?
В доме он обнял ее, забыв про ребенка, словно в голом ноябре не было никого — только они двое. У нее под халатом его ждала беззащитная пустота память о животе, в котором росло дитя. Из гостиной долетел беспокойный звук — не столько плач, сколько скрип дверцы, напоминающий матери про ее обязанности. Фокси припала к нему в позе страдалицы, он машинально наклонил голову, зарылся лицом ей в волосы, поцеловал в шею. Ее язык и пальцы, избавившись от робости, вызванной долгой разлукой, попытались его удержать, но, подобно пчелам в накуренной комнате, оказывались не там, где следует. Попадался то его небритый подбородок, то карманы пиджака, то не успевший закрыться глаз.
— Ребенок плачет, — подсказал он.
Вместе они подошли к колыбели. На подступах к ребенку их ждала жемчужная тишина. Окна с видом на схваченное изморозью болото казались не то акварелью, не то волшебным фонарем, подсвечивающим незапятнанную младенческую душу.
— Хочешь его подержать? — спросила Фокси и тут же без лишних церемоний сунула дитя Пайту. Тот, растопырив пальцы, чтобы принять этот нежданный груз, удивился, что успел все забыть: крохотную попку, лихорадочную лиловую головку. Примерно секунду ребенок смотрел на него широко раскрытыми глазами цвета базальта, а потом его зрачки разъехались в разные стороны, брови насупились. Ребенок заплакал. Боясь, что плач их выдаст, Пайт вернул капризный сверток матери. Она ревностно прижала его к груди.
— Как его зовут? — спросил Пайт.
— Ты должен знать.
— Анджела говорила, но я забыл. Помню, подумал: не старомодно ли для такой современной семьи?
— Тобиас.
— Кажется, так зовут вашего кота.
— Кота зовут Коттон. А Тобиасом звали дедушку Кена.
— Почему вы не назвали его в честь отца Кена?
— Кажется, отца Кен недолюбливает.
— А я думал, что папаша у него образцовый, настоящий хартфордский адвокат.
— Так и есть. Но Кен наотрез отказался. Я так удивилась!
— Кен полон сюрпризов. Потрясающий парень!
— Будешь его мне рекламировать?
— Почему мы препираемся?
— Не знаю, — ответила Фокси. — Наверное, тебя раздражает ребенок.
— Я его люблю! И тебя люблю как его маму.
— Но уже не как любовницу?
— Ну… — От колебаний у него стало нехорошо на желудке. — Ты ведь все равно еще не готова?
— Мне нельзя заниматься любовью еще две недели, но доказательства нежного отношения все равно приветствуются. Почему ты такой чужой?
— Разве чужой? — Как передать ощущение покоя от увядшего болота в окне, от этой умиротворяющей комнаты, которую он сам спланировал, от ее стен, распахивающихся, как платок, от жемчужной ауры ребенка, от суховатой грации самой Фокси — казалось, ее лишили сна и заставили забыть о себе, от этого запаха строгого очарования, как признаться в суеверном опасении нарушить волшебство?
— Я вообще сомневаюсь, что мне надо было появляться здесь сейчас, сказал он.