— Неплохая идея, — согласилась она.
— И первым делом давай спалим этот старый дом.
— О нет! — Она приняла его слова всерьез. — Во-первых, дом застрахован, во-вторых…
— Ладно, тогда просто уберемся отсюда. Поженимся в Балтиморе или в Элликот-Сити, на твой выбор.
— А что будет с Джунипер? Я не могу уехать, оставив ее здесь.
— Мы отдадим ее под присмотр того парня в магазине.
— Дом мне уже не принадлежит. Он заложен-перезаложен и подлежит изъятию в счет долгов, но они позволили мне пока что жить здесь, — наверное, совесть проснулась после того, как они забрали даже ноты и альбомы с семейными фотографиями. Да и не так-то просто им было бы меня отсюда выжить.
С каждой минутой Лью узнавал о ней все больше, и ему все больше нравилось то, что он узнавал. Но он видел, что за годы самопожертвования ростки любви в ней почти зачахли, так что их предстояло бережно взращивать вновь. И эта задача была ему очень даже по душе.
— Ты прекрасна! — говорил он ей. — Ты просто прелесть! Мы выживем, и все у нас будет хорошо, потому что ты прекрасна и потому что я в этом твердо убежден.
— А Джунипер — она выживет, если мы отсюда уедем?
— С Джунипер все тоже будет хорошо.
Она нахмурила брови, но потом улыбнулась — на сей раз по-настоящему улыбнулась — и сказала:
— Мне кажется, ты начинаешь влюбляться.
— Говори за себя. Но я полагаю, это будет наилучшим из всего, что когда-либо со мной случалось.
— Я хочу тебе в этом помочь. Я настаиваю…
Они покинули дом вместе. Бесс переоделась в костюм для верховой езды — и это было единственное, что она взяла с собой. Идя по высокой спутанной траве через сад, Лью оглянулся на дом:
— На следующей неделе мы решим, что с этим делать.
Яркое солнце опускалось к горизонту, и розоватый закатный свет скользил по синему кузову машины и по их бездумно-счастливым лицам, не обделяя вниманием останки старого дома — заклинившую дверь ледника, ржавые водосточные трубы, болтающиеся вкривь и вкось ставни, потрескавшийся бетон подъездной дорожки, теннисный корт с грудой золы на том месте, где жгли прошлогодний мусор. Что бы ни ждало этот дом впредь, цель его существования была достигнута, функция выполнена, точка поставлена. Это было одно бесконечно долгое усилие, предпринятое ради соединения человеческих судеб, — усилие, которое нам сложно оценить в полной мере, зато его последствия мы ощущаем на себе.
Пан-и-Трун выполз из иглу, отпихнув морду назойливого пса и крикнув «кыш!» по-эскимосски остальной своре. Затем он убедился, что собаки не смогут добраться до развешанной на шестах рыбы, и по снежно-белому покрову прошел сотню ярдов до иглу своего отца.
Выдубленное ветрами и морозами лицо старика было, как всегда, невозмутимо.
— Ты уже собрался и готов к отъезду? — спросил он.
— Да, все собрано и готово.
— Хорошо. Отбываем завтра утром. Другие тоже вот-вот уедут.
К тому все и шло. Куда ни глянь, повсюду люди разбирали выставочные строения и паковали экспонаты, что сопровождалось обычной предотъездной суматохой.
Пан-и-Трун смотрел на все это не без грусти — правда, лишь на мгновение отразившейся в щелочках его лиловых глаз. Он был мал ростом, но гибок и ладно скроен, а на его круглой физиономии с носом-кнопкой, казалось, навсегда застыло бодро-веселое выражение. Так озирался он довольно долго, поскольку успел уже привязаться к этому месту.
— Мудрейший, — обратился он к отцу, — я хочу пройтись по Чикаго.
Старик вздрогнул:
— Что?
— Побываю там в последний раз.
— Совсем один? — встревожился отец.
— Да, мудрейший. Я могу сам найти дорогу. Теперь я знаю много американских слов, а если заблужусь, достаточно будет сказать на их языке: «Сямирный выставка».
Старик недовольно крякнул:
— Не нравится мне это. Когда мы бываем там вместе с проводником, это не опасно, но в одиночку ты можешь попасть в беду, можешь потеряться.
— Мудрейший, я просто должен туда пойти, — твердо сказал Пан-и-Трун. — Еще один раз перед отъездом. Дома у нас, конечно, хорошо…
— Еще бы там было не хорошо! — вскричал старик негодующе.
Пан-и-Трун слегка склонил голову и продолжил:
— …и много раз в эти жаркие месяцы я мечтал о подледной рыбалке, об охоте на медведя или о доброй порции тюленьего жира. Но…
— Что такое?
— Но я хочу сохранить больше воспоминаний об этой великой фактории. Я хочу пройти по улицам не с проводником, а сам по себе, куда вздумается. Я хочу зайти в лавку, выложить свои деньги и сказать на их языке: «Твоя давай моя то, а моя давай твоя это». Я хочу спрашивать людей: «Как моя ходи туда и сюда? Многа спасиба».
Он никогда не отличался разговорчивостью, и эта речь, возможно, была самой длинной из всех им когда-либо произнесенных.
— Ты глупец! — проворчал старик.
Однако он хорошо знал Пан-и-Труна, а посему без дальнейших споров открыл свой кошель и вынул оттуда новенькую серебряную монету в четверть доллара.
— Трать деньги с толком, — сказал он. — Купи мне табаку. И не забудь принести сдачу.
Пан-и-Трун снова наклонил голову:
— Я так и сделаю, мудрейший.
Перед уходом он заскочил к себе в иглу, чтобы захватить собственные скромные сбережения: четвертак, два десятицентовика и пару центов. Этот капитал приятно звякал в руке, пока он раздумывал, куда бы его поместить, поскольку в его арктическом одеянии карманы отсутствовали. Стоит заметить, что одеяние это было не столь жарким и неуместным для октябрьского дня в Чикаго, как могло показаться на первый взгляд, ибо пошили его из самых тонких и легких шкур специально к выставке.
Несколько секунд он колебался, выбирая между своей меховой шапкой и соломенной шляпой, подаренной ему одним из посетителей, и наконец остановил выбор на шляпе.
Затем он спрятал деньги в мокасин, еще раз прикрикнул на собак, пытавшихся допрыгнуть до рыбы, и покинул эскимосское селение.
Стоило ему выйти на центральную аллею выставочного комплекса, как вокруг образовалось кольцо из зевак. Но за прошедшие месяцы Пан-и-Трун привык к любопытным взглядам и перестал нервничать по этому поводу. Теперь, в новой соломенной шляпе, он держался непринужденно, ощущая себя частью толпы, и жалел лишь о том, что не позаимствовал в дополнение к шляпе новые очки своего отца, которые помогли бы ему окончательно с этой толпой слиться.