— Интересно, что сказал бы Генрих Восьмой об этом кошмарном Ройял-Фестивал-Холле? — Стоун смотрел на другой берег. Новый концертный зал вызывал неоднозначные оценки.
— Мне нрявится, — ответила Билли. — По-моему, очень крюто. Хорёшо, простёр.
— На мой взгляд, слишком уж по-советски. Избыток бетона.
— Когда родилься в хижине с земляной поль, не хаешь бетон. Чистё, дешево, в бурю не сдюет. Чего лючше для постройка.
— Тебе виднее, ты у нас дизайнер, — согласился Стоун.
— Хорёший вкус не научишь, малиш, — сказала Билли. — И здравый смысль. У меня от прирёды излишек того и дрюгого.
Они отыскали свободную скамью, и Билли, подсвечивая себе зажигалкой, придирчиво ее осмотрела, прежде чем рискнуть своим красивым шерстяным джемпером. Неподалеку виднелась закусочная таксистов, где Стоун купил чай и шоколадку «Кэдберри».
— Знаешь, римлян, которые с деревянного моста пялились на нашу луну, ждал неприятный сюрприз, — сказал он, вернувшись с двумя дымящимися кружками. — Вдруг откуда ни возьмись Боудикка с иценами, [64] и в бойне полегло тысяч семьдесят народу. Как раз где-то в этих местах.
— Что за мрячние мисли в романтическюю ночь! — засмеялась Билли. — Ты неиспрявим.
— Есть и плюсы: это побоище стало самым крупным на Британских островах. Почти за две тысячи лет его не перещеголяла ни одна одуревшая от власти свинья. Просто удивительно. Сколько еще стран могут похвастать тем, что самая кровавая резня на их территории случилась девятнадцать веков назад? Ответ: ни одна. Везучая старушка Британия, да?
Билли улыбнулась и прихлебнула чай.
— Сахяру три лёжки?
— Конечно.
— Значит, не размешаль.
— Ах ты.
Билли достала из сумочки карандаш и помешала чай.
— Ты впрявду любишь Англия, малиш? — спросила она.
— Не знаю, — задумчиво ответил Стоун. — Я не очень умею любить. Но уважаю, это уж точно. Глубоко уважаю. Страну и народ.
— Даже после драки с кябятчиком?
— Было противно. Очень противно. Но здесь такие люди — гнилые яблоки. На моей родине их была целая бочка.
— Наверьное, — пожала плечами Билли. — Но скажу тебе, я навидаля этих яблёк. В метро на «Лэдброк-Гроув» банды хюлиганья с бритвами. Когда приехали, не могли снять жилье, потому что черние. С собаками зяпрещено. Черним зяпрещено. Ирляндцам зяпрещено.
— Я понимаю, Билл. Я же не говорю, что здесь рай и все такое. Однако это самая толерантная страна из всех, какие я знаю… Забавно, что сами они этого не понимают. Меня смешат разглагольствования красных — мол, Британия ничем не лучше фашистского государства. Пусть англичане себя мнят элитой, отвечаю я, пусть они снобы, недалекие и свихнувшиеся на сословиях, но в середине девятнадцатого века они избрали премьер-министром еврея. [65] А мы в середине двадцатого всех своих евреев убили.
— Мы? — удивилась Билли. — Ты никогда не називаль себя немец.
— Но я немец, Билл, — ответил Стоун. — И самое смешное, что всегда им буду. По крайней мере, часть меня. Я родом из Германии моих родителей и деда с бабушкой. Германии, которую они любили. И я любил. Но ее украли. И произошло это не здесь. Фашисты не прошли в Британию. Мы их не пустили.
— Мы? — рассмеялась Билли. — Ты еще и англичанин?
— Да, все вместе. Но скорее ни то ни другое. Когда ехали по Уайтхоллу, миновали Даунинг-стрит. Можно было остановить такси и подойти к резиденции премьер-министра. Там всего один полицейский у входа. Понимаешь? Один. И так было всегда, даже когда Британия владела четвертью мира. Разве не удивительно?
— Наверьное, если вдумать.
Билли взяла его руку, осторожно потрогала сбитые костяшки и сочувственно охнула.
— Видимо, заехал по зубам, — сказал Стоун. — Странно. Думал, уделал чисто.
— Чисто, мой милий, чисто, не вольнуйся.
— Я должен был ему врезать.
— По-моему, зря. Из-за меня не стоилё. Не люблю насилие.
— А кто любит?
— Оно без тольку.
— У меня правило, Билл. В подобных ситуациях надо бить. Нельзя увиливать, кем бы ты ни был — черным, евреем или белым англосаксонским протестантом. Всякий раз надо принимать бой. Я так решил двадцать три года назад, когда охваченная ужасом девочка бежала по Курфюрстендамм, а ее маму с папой заставляли вылизывать тротуар.
— Значит, все из-за девочки? — усмехнулась Билли. — В пятьдесят шестом году в Сохо ты защищаешь честь негритянки-стюдентки, но деляешь это ряди маленькой немки? Ты поквиталься за нее, не за меня.
— Нет, Билли, — возразил Стоун. — За тебя. Правда. А еще за маму, отца, Паули и миллионы других.
— И Дагмар.
— Да, конечно. И Дагмар.
— Глявный образ за нее.
Стоун рассмеялся:
— Нет. Главным образом за тебя.
— Лядно, дай шоколядку, тогда поверю.
Стоун достал из кармана плитку, сдернул пурпурную обертку и ногтем распорол фольгу.
— Эх, угостить бы тебя «Линдтом»! — сказал он. — Вот это шоколад!
— Я люблю «Кэдберри». — Билли забрала полплитки. — Ну их, деликатесы. Молёчный «Кэдберри» и чай. Самое это.
Они ели шоколад и прихлебывали чай, глядя на баржу с углем, в тишине пересекавшую серебристую лунную ленту.
— И вы с Дагмар сталь вместе гулять? — вернулась к теме Билли.
— Да, именно. Она прикидывалась немкой, а я — доблестным нацистом.
— Ты с ней переспаль?
Стоун поперхнулся.
— Прям так в лоб, да? — Он отер чай с подбородка.
— Да лядно тебе! — засмеялась Билли. — Нормальный вопрёс.
— Знаешь, нет, не переспал. Мы еще были подростки.
— Ха! Вам било шестнадцать! — насмешливо фыркнула Билли. — Иние времена, малиш, иние времена.
— У нас и возможности-то особой не было. Время строго ограничено, да и негде. В ее доме я появляться не мог, слишком опасно.
— Няверняка вы искаль местечко.
— Ну да, наверное. Обжимались-целовались где только можно. В аллеях, на скамьях.