Когда гибель казалась неизбежной, раздался голос, который перекрыл другие голоса. Это был Нортон. Он не говорил, а пел. Я не мог поверить, что столь серьезный человек, адвокат, во время катастрофы вдруг ни с того ни с сего мог запеть. Мне послышалось, что он пел национальный гимн, и мое изумление выросло еще больше. Нортон пел «Боже, храни королеву» среди океана людских тел!
Он прекрасно знал, что делал. Сначала гимн подхватила толстая женщина, которая во время скучных заседаний вязала крючком. Ее голос оказался гораздо более нежным, чем можно было подумать, судя по ее фигуре. Потом запел какой-то мальчишка, который наверняка выучил гимн во время войны. Нортон размахивал рукой, точно греб на лодке, приглашая всех подпевать ему. Постепенно бурный поток успокоился, и возбужденная толпа превратилась в организованный хор. Опасность заключалась не столько в самой толпе, сколько в движении этой толпы. А музыка заставила всех нас остановиться. Все пели. Даже я! Неожиданно я обнаружил, что у меня саднит горло и что я пою «Боже, храни королеву» с глубоким чувством, которого никогда не испытывал раньше ни по отношению к Богу, ни по отношению к монархии.
Маркус стоял во весь рост на поваленном столе, на глазах у всей толпы, и возвышался над ней. Все взоры были прикованы к нему. Лицо его было сморщено, и он рыдал навзрыд. Опасность испарилась точно дьявол, которого изгнали из тела. Должен признаться, что по щекам у меня текли слезы. Потому что этот зал, набитый битком, в тот момент стал не просто помещением судебного ведомства. Он превратился в храм, где тысяча человек изливала свои самые благородные чувства. Там были мужчины и женщины, дети и старики, зеваки, которые просто пришли поглазеть на представление. И среди этих любопытных, богатых и бедных, святых и грешных, возможно, были даже немецкие шпионы, страдавшие от скуки. И всех нас объединял гимн, который в ту минуту олицетворял даже не британскую монархию, а нечто более значительное. Все пели и в этой песне выражали свое убеждение в том, что самый благородный инстинкт человека есть любовь к слабому. И в этот день, как это ни странно, любовь к слабому одержала неожиданную победу над самыми могучими силами вселенной. Я так расчувствовался, что чуть было не вытер сопли о белый парик судьи, который находился рядом со мной.
Когда прозвучала последняя нота, Нортон поднял руку. Он поднялся на стол, обнял Маркуса и заговорил. Мне кажется, он прочитал ту мысль, которая пришла в головы всех присутствующих, и выразил ее с присущим ему блестящим лаконизмом:
– А теперь мы должны спокойно покинуть этот зал. И, оказавшись у себя дома, мы закроем за собой дверь и порадуемся тому, что вернулись домой более достойными гражданами этой страны, чем были, когда утром вышли на улицу.
И действительно, тысячная толпа покинула зал так же спокойно, как люди выходят из церкви после службы. Нортон, Маркус и я подождали, пока зал опустеет, а потом вместе направились к выходу. Выйдя за дверь здания суда, на верхних ступеньках величественной лестницы мы попрощались с Маркусом. Я не удержался и спросил его, что он намеревается делать.
– Мир велик, а я очень мал. Теперь, когда я свободен, мне бы хотелось немножко посмотреть его. – И он добавил наивно: – Ведь это же мир, который я спас, не так ли?
Мы с Нортоном засмеялись. Маркус помахал нам рукой и стал спускаться по гигантским ступеням каменной лестницы на своих тоненьких ножках. Мне было ясно, что эти ножки приведут его сейчас к ней. Никому еще никто так не завидовал. Я отвернулся.
Мы задержались еще немного на верху лестницы, и Нортон рассказал мне историю о судье и клубе. Потом мы с ним попрощались, и он стал надевать шляпу. Мне захотелось поздравить его, ведь счастливая идея петь гимн принадлежала ему, а это спасло всех нас. В эту минуту я услышал от Эдварда Нортона слова до безумия холодные и рассудительные.
– Это вопрос стиля. В этом и состоит полезная сторона гимнов: они являются прекрасным инструментом для объединения масс. В случае необходимости они помогают превратить диких животных в послушное стадо. – Спускаясь по лестнице, он поправил шляпу и сказал: – Всего хорошего, господин Томсон.
По дороге домой я не мог не думать о Маркусе и Амгам; я представлял, что они поднимаются на корабль, чтобы уплыть в какую-нибудь дальнюю и спокойную страну. Их ожидал медовый месяц длиннее самой жизни. Мне пришел в голову сюжет рассказа, героиней которого была таинственная госпожа Гарвей. Во время путешествия она никогда не выходит на палубу, и другие пассажиры начинают подозревать недоброе и хотят узнать, кто же прячется в каюте.
К несчастью, у По есть очень похожий рассказ. Это я выяснил позднее. Мне бы никогда не удалось доказать критикам, что мое творение не является плагиатом. На самом деле это прямо противоположные истории. В рассказе По муж везет в каюте труп своей покойной жены: в каюте царит смерть. В моем рассказе Маркус путешествует с Амгам: он везет жизнь. Когда пассажиры врываются в каюту человека, который везет труп, они отступают в ужасе. Когда они входят в каюту Гарвея, то обнаруживают женщину, рожденную под каменным небом. Но Амгам – это Амгам. И, вместо того чтобы разорвать ее на части, люди становятся более терпимыми, благородными и добрыми. Ладно, тут ничего не поделаешь. Никто бы не поверил, что идея была моей, поэтому я выбросил рассказ в мусорную корзину. Но он был лучше рассказа По. Пусть, по крайней мере, это будет зафиксировано здесь.
Во время одной из наших бесед Маркус рассказал мне о научном споре, который возник однажды между братьями Краверами. Это случилось во время того скучного периода на прогалине, когда тектоны еще не появились. Я точно не припомню сути их дискуссии, но мне кажется, что речь шла о вращении Земли. Ричард говорил, что если стрелок направит дуло ружья вверх точно по вертикали, то его никогда не ранит вылетевшая оттуда пуля. За тот короткий промежуток времени, пока пуля летит вверх, а потом вниз, Земля успевает немного повернуться, и заряд падает под некоторым углом относительно дула ружья. Как я уже говорил, мне не удается припомнить ни хода, ни точного предмета их спора. Но в конце его Ричард выстрелил из револьвера в небо, встав в позу человека, который дает сигнал к началу легкоатлетического кросса.
Его пуля взлетела высоко, очень высоко. Эта одинокая пуля поднялась даже выше, чем влезли на великое древо любви Маркус и Амгам. Но в какой-то момент сила, которая заставляла пулю лететь вверх, и сила земного притяжения уравновесились. И если бы у пули были глаза, она смогла бы обозреть Конго с такой высокой точки, которая была недоступна ни одному из персонажей драмы, разыгравшейся потом на прогалине. Ее падение также причинило бы ей боль, которую никто из них не испытал: тот, кто видел больше других, больше других теряет. И чем прекраснее вид, открывшийся нам на миг, тем труднее нам отказаться от него.
В некотором смысле я сам был такой пулей. Момент, когда подъемная сила для меня уравновесилась силой притяжения, случился именно тогда, когда мы покидали зал суда. И как та пуля, я не мог упасть в ту самую точку, откуда когда-то отправился. Мне предстояло испытать боль падения.