Окно со стороны Треди было открыто, и в салон врывался прохладный освежающий воздух. Мимо проплыла древняя римская колонна, за ней редакция газеты, потом дворец Киджи, кабинет премьер-министра, а следом Монтечиторио, парламент, величественные выцветшие желто-коричневые дворцы, мягко освещенные и небрежно охраняемые карабинерами в припаркованных микроавтобусах и пешим патрулем в бронежилетах и с автоматическим оружием. Он ехал медленно, осторожно, словно в чужом городе. Или как мэр города. Почему бы и нет? Папа — епископ Рима, а епископ Рима — это папа, как бы то ни было.
— Пол, Ватикан действительно сильно отличается от всего этого? — думал вслух Треди. — У нас полно точно таких же учреждений, ну, кроме, может, парламента, потому что в Ватикане — диктатура. Вся власть сосредоточена в руках одного человека в белых одеждах, который никогда не будет баллотироваться, чтобы быть переизбранным. А так, у нас есть министры, даже если они называются кардиналами, есть банк, газета, большая радиостанция — все атрибуты. У нас есть филиалы почти во всех странах мира, и почти в каждом из них проблемы. А внутренние распри — это страшно, уверяю тебя. И это не просто слова. Один мой друг, старый бескомпромиссный кардинал, был убит в своем соборе в Латинской Америке несколько лет назад. Полицейские арестовали бродягу; говорили, что он признался, и, возможно, действительно убил, но я бы не удивился, если бы кардинала убили из-за церковной политики.
Его предположение оказалось довольно точным, но вся правда была еще более отвратительной.
Треди свернул вправо, на ближайшую дорогу, и мы поехали мимо одной из римских аномалий — единственного универмага в городе, который каждый год притягивает к себе десятки миллионов покупателей со всего мира.
— Хорошо, что не все апостолы оставили дневниковые записи: не сомневайся, что вечером, за бурдюком вина они спорили друг с другом о том, что именно Он сказал и что Он имел в виду. Вполне естественно. И в те времена существовали фракции, заговоры, альянсы, непримиримые различия во мнениях. Мы затеяли массу войн во имя Господа, разве не так? И все они без исключения были невероятной глупостью. Когда надо заставить кого-нибудь уверовать в то, во что веришь ты, война — довольно бессмысленный способ, ты не находишь, Пол?
Интересно, он мне сейчас проповедь пересказывает? И где он рискнет ее прочитать? Мы неслись по Виа Тритоне, узкой торговой улочке, выходившей на площадь Барберини со статуей работы Бернини, изображавшей морского бога Тритона, трубящего в рог. Позади нас в зеркало заднего вида была видна чистая и пустая улица.
— Фокус в том, чтобы убедить людей в своей правоте, не запугивая. Люди не должны грешить, потому что это плохо, это оскорбляет Господа и чувство их собственного достоинства, а не потому, что они сгорят в аду. Я никогда не смогу произнести это публично, но это — правда. Существуют определенные, непреложные истины для тех, кто хочет быть католиком, но все, что лежит за их пределами, большей частью — пачиси. [59] Масса правил устанавливалась в угоду политическим течениям, возникшим и исчезнувшим много столетий назад. Туда им и дорога, но я не могу это сказать людям, Пол.
Он долго смотрел на меня в темноте машины, и мне было интересно, что он видел.
— Или могу? Предположим, я сказал людям правду: что Бог есть Бог; обращайтесь к Нему, как вы умеете; Он есть ради вас. Я вызову гнев очень у многих, если сделаю это.
Он повернул налево к началу площади, и мы поднялись по пологому и широкому повороту. Миновали одну из огромных и старых городских гостиниц и бывший дворец королевы, в котором теперь разместилось американское посольство. Горел зеленый, и, медленно проехав мимо светофора, папа повернул на Виа Венето. Несколько человек сидели вокруг столиков на тротуаре под односкатными навесами.
— «Дольче вита», [60] — сказал папа. — Какой фильм! И название. Оно стало условным обозначением улицы, эпохи, страны, образа жизни, которого никогда в действительности не было, но люди до сих пор испытывают ностальгию. Я — о людях определенного возраста. Ты говоришь, что живешь в Риме, а тебе отвечают: «Дольче вита», не особенно стараясь скрыть улыбку, означающую: как здорово, что ты можешь сидеть так целыми днями и любоваться профилем Аниты Экберг. Мысль о том, что в действительности ты много работаешь в шумном и грязном городе, в котором нечем дышать, недопустима. Для подобного в их реальности нет места. Я знал Феллини. Я когда-нибудь рассказывал тебе об этом?
— Нет.
— Мы несколько раз встречались, приемы и все такое прочее; я тогда был кардиналом, и вдруг он позвонил мне и спросил, не знаю ли я священника, с которым он мог бы поговорить. Я послал к нему одного умудренного опытом — иезуита, кажется. Феллини выглядел ужасно. Он так и не сказал, чего хотел, просто начал говорить, словно пересказывал свою биографию: обо всех женщинах, с которыми переспал, обо всех продюсерах, которых ненавидел, обо всех дурных поступках, которые совершил, обо всем, чего желал, что замышлял, украл. Поток сознания, иногда прерываемый очередным бокалом чего-нибудь горячительного. В конце он сказал: «Что ж, вот моя исповедь, святой отец, мне стало легче». А священник, который был неглупым человеком и понимал, что происходит, ответил: «Федерико, исповедь — это значит, что ты сожалеешь о содеянном. Ты сожалеешь?» Феллини подумал немного и сказал: «Я сожалею о многом из сказанного, потому что понимаю, насколько отвратительной была большая часть из всего этого. Кроме продюсеров-мошенников, воров и еще — женщин. Я не сожалею ни о ком из них, потому что никогда не считал это неправильным, да и они тоже. Значит ли это, что я отправлюсь в ад?» Несколько недель спустя он умер.
Припаркованная перед нами на пешеходном переходе «Ланчия» с ревом умчалась в ночь. В лучших римских традициях Треди мгновенно вклинился на ее место. Мы проехали уже половину улицы вверх по Венето и находились недалеко от ворот Порта Пинчиана.
— Представь, Пол, что ты священник. И тебе задают вопрос на выпускном экзамене по курсу этики. Отпустил бы ты грехи почти покаявшемуся сеньору Феллини, нога которого не ступала в храм в течение шестидесяти лет, но он испугался, что умрет без отпущения?
Он заглушил двигатель и посмотрел на меня.
— Конечно, отпустил бы. Но я всего лишь брат.
Не знаю, сдал ли я экзамен, потому что вряд ли Треди меня в тот момент слушал. Он уже плыл по волнам другой мысли.
— Феллини и его женщины — как и любой итальянец. А знаешь ли ты, что все итальянские католики, которые целуют перстень и любят папу, рождают меньшее количество детей, чем в любом другом месте на земле? Пол, может, на них прикрикнуть? Войтыла так и поступал и добивался чего хотел. Может, нужно сказать им, чтобы занялись делом в своих спальнях — в любых позах, какие нравятся. Представляешь, какой шум поднимут традиционалисты? Поругание! Осуждение! Может, даже раскол. И все-таки ты когда-нибудь слышал, чтобы кто-то осудил папу? Они мне верны. Пока смерть не разлучит нас.