– Господи! – воскликнул я. – Господи, посмотрите на нее.
– Она воет? – удивился Батис.
– Господи, она же плачет.
Случившаяся затем катастрофа была особенно ужасна, потому что мы ее не ожидали. Не прошло и двух суток после страшной бойни. На два дня, только на два дня нас оставили в покое. Я гулял где-то в лесу с карандашом и блокнотом и пытался понять, какое было число. Уже давно я не знал точных дат. Каффа это совершенно не интересовало. На протяжении самых опасных недель я ни разу не зачеркнул даты уходившего дня по той простой причине, что не верил в наступление нового. Путаницу усугубляло и то, что некоторые страницы календаря были отмечены дважды. На протяжении целого месяца я повторял эту ошибку день за днем: я видел нервные росчерки карандаша, сперва черного, а потом красного: эта перемена, скорее всего, и вызвала путаницу. Черный карандаш уничтожал даты одним росчерком. Однако красный, словно не доверяя своему собрату, начинал свою работу с того же дня. Стремясь выразить себя в стиле барокко, но при этом придавая ему своеобразную геометричность, красный карандаш разукрашивал цифры, пока они не приобретали замысловатые формы. Единица первого февраля стала насторожившимся чудовищем, двойка второго – чудовищем, которое приготовилось к прыжку. Восьмерка превратилась в маяк, на который лезли толпы чудищ; одиннадцать – в две колонны врагов. Я не помнил, когда и как создал эти рисунки, свидетельствовавшие о помутнении рассудка, и не мог признать их своими произведениями. Сначала, как это обычно бывает, я обрадовался, решив, что корабль за мной приедет раньше, чем я рассчитывал. Однако точный подсчет с учетом погрешностей и дней, перечеркнутых дважды, давал результат, который вместо радости вызвал отчаяние: корабль должен был прийти на остров две недели назад.
Что могло случиться? Новая война в масштабе земного шара, из-за которой прекратились морские перевозки до окончания конфликта? Может быть. Мы, люди, имеем привычку списывать свои несчастья на счет грандиозных катастроф – это возвышает нас как личностей. Несмотря на это, правда почти всегда пишется с маленькой буквы. Я был ничтожной песчинкой бескрайнего пляжа, который зовется Европой. Разведчиком в стане врагов, одиноким десантником, подданным без короля. Скорее всего, ошибка какого-нибудь бездарного бюрократа, путаница в архиве или другое незначительное событие отправили учетную карточку моего метеорологического пункта не в тот ящик, где ей надлежало быть. Цепочка связи прервалась, и все. Метеоролог, затерянный в водах Антарктики… О злая судьба! Какой ужасный удар для навигационной корпорации международного масштаба! Я мог быть уверен, что совет директоров не включит вопрос обо мне в повестку дня ни одного из своих заседаний.
Я нервно переворачивал страницы, пытаясь получить результат, отличный от первого, но арифметические действия лишь подтвердили катастрофический вывод. Мне вспоминается мой грязный ноготь указательного пальца, движущийся вверх и вниз по страницам, словно я был самым мрачным из всех счетоводов. Ошибка была исключена. Отчаяние заполнило все мое существо, словно песочный замок разрушился в моей голове и сыпался в желудок. Приняв форму судебного решения, календарь провозглашал мне приговор к пожизненному заключению. Я хотел умереть. Тем не менее страшная новость всегда заставляет нас выкинуть из головы прежние дурные мысли. Нет лучшего средства, чтобы забыть старые беды. Разве могло быть что-нибудь хуже? Да.
Я не мог поверить, что слышал окрик «zum Leuchtturm!», который предупреждал меня с балкона. Потом раздались выстрелы, пробившие холодный воздух, и в моей душе надломилось что-то очень хрупкое. Сначала я этого даже не осознал. Я уронил на землю карандаш и бумагу и бросился бежать.
Они даже не стали дожидаться ночи и появились с приходом первых вечерних теней. Чудовища осаждали маяк, обожженный и изрешеченный картечью.
– Камерад, берегитесь, Камерад, – предупреждал меня Батис, стреляя во всех направлениях.
Гранитные ступеньки были разрушены взрывами, и мне пришлось карабкаться вверх на четвереньках. Кафф прикрывал меня. Он выбирал в качестве мишеней чудовищ, которые пытались приблизиться ко мне. Они исчезали с каждым выстрелом. Однако, когда до укрытия оставалось каких-нибудь два метра, страх уступил место ярости. Зачем они вернулись? Мы убили сотни их собратьев. Вместо того чтобы спрятаться, я стал кидать камни в чудовище, которое оказалось ближе всего ко мне. Я хватал обломки гранита и швырял их ему в лицо: один, другой, третий. Мне помнится, я кричал ему что-то. Чудовище закрыло голову руками и отступило назад. После этого произошло невероятное: оно вдруг кинуло камень в меня! Это было жутко и одновременно нелепо. Кафф сразил его одним метким выстрелом.
– Камерад! Скорее внутрь! Чего вы ждете?
Я занял место рядом с ним на балконе и сделал один или два выстрела. Чудищ было не очень много.
Я опустил ствол винтовки. Их присутствие доказывало, что любое усилие было тщетным. Что бы мы ни предприняли, они все равно вернутся. Пули и взрывы были для них как дождь для муравьев – природными катастрофами, которые принимались как должное и влияли лишь на их численность, но не на их упорство. Я сдавался, выбрасывал белый флаг.
– Какого черта вы уходите? – упрекнул меня Батис.
У меня не хватило духа даже ответить ему. Я сел на стул, положил винтовку поперек колен, закрыл голову руками и заплакал, как ребенок. Напротив меня оказалась животина. Против обыкновения, она тоже сидела на стуле – опершись на стол, чуждая происходящему. Ее взгляд следил за Батисом на балконе, за выстрелами, за моим плачем, за штурмом маяка. Однако это был взгляд со стороны, подобный тем, которые направляют в сторону батального полотна посетители картинной галереи.
Я вложил в борьбу свои храбрость, энергию и ум, все, до последней капли. Я сражался с ними безоружный и вооруженный, на суше и на море, в открытом поле и укрытый в крепости. Но они возвращались каждую ночь, их становилось все больше и больше, смерть собратьев не волновала их. Батис продолжал стрелять. Но это сражение уже было не для меня. «О Господи, – сказал я себе, размазывая слезы по лицу, – что еще мог бы сделать разумный человек в моем положении, что еще? Что мог бы сделать самый решительный, самый рассудительный из всех людей на земле, чего еще не сделал я до сих пор?»
Я посмотрел на свои ладони, мокрые от слез, потом на животину. Два дня назад плакала она, а теперь довелось заплакать мне. Слезы размягчили не только тело. Воспоминания закружились в свободном полете, и память воскресила давнишнюю сцену.
Однажды я стоял перед зеркалом, любуясь собой с непонятным для взрослых тщеславием подростка. Мой наставник спросил, кого я видел в зеркале. «Себя самого, – ответил я, – молодого парня». «Правильно», – сказал он. Потом надел на голову фуражку от английской военной униформы – не представляю себе, откуда он ее достал, – и спросил: «А теперь?» «Английского офицера», – засмеялся я. «Нет, – возразил он, – я не спрашиваю о профессии этого человека, я хочу знать, кого ты видишь». «Себя самого, – сказал я, – с английской фуражкой на голове». «Это не совсем правильно». – Он не удовлетворился моим ответом. Любую мелочь этот человек превращал в одно из упражнений, иногда таких занудных. Я простоял с ненавистной фуражкой на голове до самого вечера. Мой наставник не разрешил мне снять ее, пока я не ответил ему: «Я вижу себя самого, просто себя».