У него дома? Возможно. Нажимаешь звонок. Что скажешь, tanguero! Поднимаешь пистолет и сбиваешь его выстрелом с ног. Но нет. Может выйти жена. Больше того, Шеф всегда проводил вечера уик-энда вне дома. Ему нравилось изображать из себя полуночника, пить виски и кофе в четыре часа утра, петь танго в «Семнадцати каменных ангелах»…
Фортунато представил себе Шефа в его костюме цвета слоновой кости в атмосфере старой доброй песни и танца. Освальдо с его золотым зубом и все завсегдатаи, собирающиеся туда со всего квартала. Конечно. Это должно быть именно так, будто подчиняясь какому-то закону симметрии, которого он раньше не знал. Закону Фортунато.
Фортунато свернул в сторону центра. До Ла-Боки ехать минут сорок. В половине третьего утра Шеф уже спел четыре или пять песен. Раскритиковал беднягу Густаво, бывшего матроса, за дурной слух.
Зазвенел его сотовый. Голос заметно пытался сдержать возбуждение:
– Комиссар Фортунато, извините, что беспокою вас! Это Николоси! Здесь, в Сан-Хусто, произошло четверное убийство! Вы не можете приехать?
– Где это? – сдержанно спросил комиссар.
– За борделем на Бенито-Перес. На территории завода.
– А помощник комиссара Пиноли не может?
– Это настоящая бойня, комиссар! Лучше, если бы приехали вы! – (Короткая пауза.) – Один из убитых – Доминго Фаусто.
– Инспектор Фаусто? Убили инспектора Фаусто?
– Да, комиссар!
– Есть свидетели?
– Нет, комиссар.
Фортунато улыбнулся:
– Está bien, [107] Николоси. Сохраняй спокойствие. По крайней мере в данном случае справедливость восторжествовала. Еду.
Он отключил сотовый телефон и поехал дальше к автостраде Двадцать пятого мая. Включил радио, нашел станцию, передающую только танго, которую всегда включали в «Ла Глории». Гойенече пел «Макияж», классику Пьяццолы об иллюзорном мире. «Ложь, они только ложь – ваша добродетель, ваша любовь, ваша доброта…» Пой, поляк, пой! Он прибавил звук. Пронзительный диссонанс аккордеона, жалобные стенания струн томно бередили сердце. Фортунато испытывал чудесное чувство общности. Прожив жизнь среди лжи, он наконец открыл для себя большую правду и был близок к постижению ее самой сокровенной сущности.
Самые простые, самые привычные виды города никогда не были такими красивыми. Прощай, маленькая слесарня, прощай, цветочник. Темнота и розоватое небо, усталые здания-красавцы. Вся его жизнь прошла в этом предместье, в этом провинциальном городке с церковью и полями, поглощенными теперь ненасытным мегаполисом. Канавы, в которых он ловил лягушек, – их больше нет. Сады и маленькие вытоптанные футбольные площадки с воротами, сделанными из консервных банок. Гудящие фабрики – они умолкли. Когда он был мальчишкой, все казалось неизменным, и нужно было прожить целую жизнь, чтобы понять, как преходящи вещи, которые милей всего на свете. Его мать с отцом, его Марсела. Даже прохладный нежный ветерок этой осенней ночи, врывающийся в открытые окна, чтобы приласкать его щеки. Что за фарс эта жизнь, накопление «капусты», преклонение перед людьми-пустышками! Все его годы с Марселой оказались пропавшими. Если бы только она могла увидеть его сейчас. Ее низкий любящий голос: «Ты поступаешь правильно, Мигель. Наконец-то ты ставишь все по местам».
Он пересек Авенида-Хенераль-Рас и въехал непосредственно в самый Буэнос-Айрес, далее – по Тениенте-Хенераль-Деллепиане в сторону автострады. Он проезжал кварталами Флорес и Кабальито, дома становились выше и больше, богаче разукрашенными лепниной. Город стряхивал с себя провинциальную сонливость и начинал показывать зубы. Витрины магазинов становились шире, одежда элегантнее. Давно забытый бум Буэнос-Айреса снова начинал давать о себе знать колоннами и площадями. Весь город высыпал на улицу, в два часа ночи шумел, как в два часа пополудни. Люди танцевали, люди читали любовные стихи, люди падали с ножом под сердцем и нюхали кокаин, совершали невероятные пируэты под одеялами. Каждый тротуар и каждое окошко кафе освещались пылающими судьбами заполнявших площади людей или воспоминаниями о легионах, которые гуляли прежде по этим улицам. Такой он, Буэнос-Айрес! Такая это безумная мечта! Словно повинуясь закону Фортунато, Карлос Гардель овладел радио и своим хрипловатым голосом из 1920-х годов завел опереточные страдания, которыми начиналась самая знаменитая его песня: «Любимый мой Буэнос-Айрес, когда я вижу тебя опять…» Фортунато подпел желаниям и надеждам Гарделя: «И не будет печали, не будет забвенья».
Автострада разворачивалась под колесами автомобиля, величественно проносясь над домами к сердцу города. Через Конститусьон и Сан-Тельмо – к Ла-Боке, миру домов поменьше и улиц поуже. Здесь глотка Буэнос-Айреса, жадно поглощающая товары всего мира и отчетливо говорящая со всем миром на языке аргентинского мяса и зерна, расползающихся по свету на бесчисленных рыжих от ржавчины торговых судах. Эти потерявшие штукатурку дома были ее зубами, обломанными и гнилыми. Иностранные моряки и беднота приоделись для вечерней прогулки по городу. Он вышел из машины в переулке за баром, но неожиданно пришлось остановиться и наклониться – его стало рвать. Боль нарастала. Подняв глаза, он увидел, что ангел над его головой смеется.
Комиссар сделал десяток шагов и остановился, чтобы заглянуть в окно. Шеф уже начал петь, стоя белой канарейкой перед тремя сгорбившимися музыкантами оркестра. Из приоткрытой двери бара доносились звуки аккордеона. Он пел «Табако», песню о человеке, который сидит без сна в полуночной темноте и видит в табачном облаке своей сигареты фигуру женщины, которой причинил зло. Элегия раскаяния и разрушающей силы вины. Очень амбициозный человек Шеф. Даже лучшие из лучших не решались исполнять это танго. Какая ирония, что ее поет человек, который никогда в жизни не знал, что такое сожаление.
Фортунато вошел в дверь, спрятав пистолет под газетой, которую подобрал в переулке. Он шел через зал со спины Шефа, но все сидевшие по другую сторону зала видели его, и по их лицам он мог судить, что кровавое месиво его пиджака обеспокоило их. Жаль, что он не надел сегодня темно-синий костюм. Закружилась голова, и он прислонился к стене. Норберто с ужасом посмотрел на него и кинулся к нему на помощь.
– Это только краска, Норберто. Не беспокойся.
Теперь на него были устремлены все глаза, и Шеф заметил, что публика потеряла к нему интерес. Он оглянулся и с вытаращенными от удивления глазами на полуслове оборвал песню. Музыканты по инерции сыграли еще несколько тактов и нестройно умолкли, повернувшись, как и все, к комиссару.
Фортунато поднял руку:
– Продолжай! Продолжай, Леон. У меня нет ни малейшего желания лишать тебя публики!
Он подошел к столику перед оркестром, всего в двух метрах от генерального комиссара полиции провинции Буэнос-Айрес, и полуприсел-полуплюхнулся на его край.
– Тебе плохо, Мигель, – произнес Шеф. Возможно, остальным в зале могло показаться, что он обеспокоен, но Фортунато разобрал в его голосе страх.